— Вы родились до брака Виды с Милое Плавшей? — спрашивает председатель.
— Да.
— Иными словами, вы рождены вне законного брака?
— Да.
— Кто же опекает вас? Отец, похоже, не слишком интересовался вами. А мать?
— Вон моя мать, — бледный, хилый юноша указывает на Виду.
— Вы… Вы не являетесь сыном Милое Плавши?
— Может, и являюсь.
— А Вида — ваша мать?
— Да.
— Простите, — говорит председатель. — Я не совсем вас понимаю.
— В том-то все и дело. Но мне, знаете ли, нечего сказать вам. Это выродки. Сумасшедшие. Этого никто понять не в состоянии. Я, говоря по правде, человек больной… Но я с ними расквитаюсь… Да, расквитаюсь. Вот только соберусь с силами.
— Но ваш отец мертв.
— Никакой он мне не отец.
— Я говорю о Милое Плавше. Он — ваш родной отец, не так ли?
— Нет, не родной.
— Где вы находились в день убийства?
— Ах, вот оно что… Она обвинила меня в убийстве, чтобы выгородить любовника!
— Но вас никто ни в чем не обвиняет. Вас вызвали сюда как свидетеля. Отвечайте на мои вопросы. По возможности — только на них.
— Я и отвечаю. Она меня, едва я появился на свет, в картонной коробке оставила на пороге детского приюта. Еще и записку приложила: «Сделал его государственный чиновник, пусть государство о нем и заботится». А потом — мне было уже три года — меня усыновили добрые люди. И с тех пор я — Николич. Понимаете — Ни-ко-лич.
Свидетеля била дрожь, узкое, несообразно вытянутое тело раскачивалось из стороны в сторону, словно былинка, которая вот-вот переломится.
— Какая роль мне здесь отведена? Зачем меня сюда притащили? Я же сказал вам, я — Николич, никто и знать не знает, что я в родстве с Плавшами.
— В день, когда произошло убийство, вы находились в городе?
— Конечно. Я целыми днями сижу в мастерской, исправляю часы. До этого мои приемные родители, спасибо им, додумались: слабосильному человеку — тонкую работу. Хорошее ремесло, спокойное.
— Вы живете у Николичей?
— Да, мы живем вместе. У меня своя комната, точнее — комнатушка.
— Могли бы они подтвердить под присягой, что в ночь убийства вы были дома?
— Конечно, конечно. Вот оно что, значит. И это называется — мать. С позволения сказать, инстинкт крови… Нет. Они ничего подтвердить не могут, оба — глухие. Я мог уйти и вернуться, мог топором крушить мебель — они все равно бы не проснулись.
— Не надо так волноваться, — говорит председатель. — Речь идет о деле, серьезном деле. Никто не хотел вас обидеть, поверьте. Просто нам необходимо узнать, нет ли у вас каких-либо соображений, касающихся убийства вашего отца. Ведь Милое Плавша все-таки приходится вам отцом, это важное обстоятельство…
— Не знаю, не знаю. — Презрение и ненависть исказили и без того уродливое, помятое лицо Николича. — Эту историю рассказала мне, умирая, прачка, которая обстирывала Плавшей. Николичи тоже пользовались ее услугами. Эта женщина всегда была со мной ласкова, приносила сладости. Мне шел шестнадцатый год, когда она открыла тайну. Под этим солнцем, говорит, только я об этом знаю и Плавши. К Плавшам я не пошел. Стал расспрашивать Николича, он признался, что я — из приюта. А Милое Плавшу я впервые увидел в день своего восемнадцатилетия. Я решил навестить этих моих, так сказать, родителей в их гнездышке. Он мне и говорит: «Что было, то было, не смей никому ничего рассказывать, твоя мать — несчастное существо. Повзрослеешь — поймешь. Оставь ее в покое. Она, — тут он перешел на шепот, хотя никого, кроме нас, в комнате не было, — она немножко не в себе. А если, — говорит, — расскажешь, я сумею доказать, что лжешь…»
— Вы кого-нибудь подозреваете в убийстве? — прервал свидетеля председатель.
— Ее, кого же еще. Она его убила, как когда-то пыталась убить меня. Она, никто другой.
— Кто — она?
— Вида Плавша.
— Тяжелое обвинение. У вас есть доказательства?
— Мне доказательства не нужны.
Глухой шум нарушил тишину в зале. Вида Плавша, потеряв сознание, упала на пол.
— Есть ли вопросы к свидетелю? — председательствующий обратился к обвинителю и адвокату. Виду тем временем выносили из зала.
— У меня нет, — сказал обвинитель.
— Хотелось бы знать, есть ли у Милоша Николича алиби, — произнес адвокат.
— Чего он хочет от меня? — спросил юноша.
— Он интересуется, может ли кто-либо подтвердить, что ночь, когда убили Плавшу, вы провели дома. Или, возможно, вас видели где-нибудь еще?
— Я уже сказал, что Николичи ничего не слышат. Какая, однако, ерунда. Если меня позвали сюда, чтобы упрятать в тюрьму или снести мне голову с плеч, — пожалуйста, приступайте, я мог погибнуть еще тогда, она того и добивалась. На дворе декабрь, а я скулю себе, как щенок, в коробке. В какой-то тряпице…
— Закончим на этом, — сказал председатель.
— Минуточку, — вмешался адвокат. — Только у этого молодого человека и были причины, притом серьезные, мстить как Милое Плавше, так и его жене. Его — убить, ее — обвинить в убийстве… Обстоятельства тем более драматичны, что обе жертвы безусловно виноваты перед ним… Мотив, все мы искали мотив…
У Мартина нет алиби. У Милоша Николича — тоже. Нет его и у Виды Плавши, никто не видел ее после половины двенадцатого. Да и алиби Марии не стоит ломаного гроша.
У Мартина не было резонов убивать Милое. У Милоша — были. А у Виды? У солдата, с которым связывало ее близкое родство и нежная дружба? Быть может, все дело в страстной любви юноши к зрелой женщине, любви, отравленной приступами жестокой, помрачающей рассудок ревности? Двоюродный брат — единственная отрада, человек, скрашивающий тягостные дни супружеской жизни Виды Плавши…
От себя не скроешься. Зачем ты оклеивал стены портретами красавиц — Марлен Дитрих, Лесли Карон? У меня тоже отличные зубы, но с киношными дивами мне не тягаться… Подростки — все, независимо от пола — обожествляют красоту, завидуют славе и успеху, мечтают о бурных чувствах и приключениях, понимаешь, Милое? Но даже у них влюбленность в химеры проходит. Какое унижение, когда тебя, живую женщину, постоянно сравнивают с прелестницами, улыбающимися с журнальных обложек и фотографий, а ведь это длилось годами, изо дня в день. Снимки остаются снимками. Можно понять людей, толкущихся у театральных подъездов в надежде поймать улыбку или взгляд кумира. Но какой прок от фотографий? Я — из плоти и крови, вот и стало невмоготу переносить отупляющее одиночество, старые обиды теперь забыты, но ведь дошло до того, что я булавкой искалечила твоих красоток, проколола им глаза, носы, губы…
Нет, Николичам не известно, кто настоящие родители Милоша. В приюте никаких сведений о мальчике не было, потому-то они его и выбрали. Мы опасались, знаете ли, сложностей с родней, которая, не дай бог, вдруг да объявится. Все это, согласитесь, дело случая, нам неведомо, где его отец и кто он. История с Плавшей, говорите? Не выдумка ли это? Нет, такого не знаем, даже имени не слышали, ничего сообщить не можем…
С Николичами пришлось нелегко, оба были туги на ухо, старуха едва понимала вопросы, сгорбленный Николич-старший растолковывал ей слова судьи. Вдруг она разговорилась: «Мы его держали в строгости, муж все твердил, что с этими найденышами никогда наперед не знаешь, что из них получится; боялся, как бы не вырос хулиганом. Но малыш был, правду сказать, добрый, покладистый, пугливый и тихий, как мышка. Помаленьку научился разговаривать с нами, но я его все-таки не всегда понимала, несет, случается, всякую чушь, ладно, думаю, пусть выговорится; вреда от него никакого, мухи не обидит; а иной раз сидит целый день молча, пялится в колесики и винтики. Это мужу пришло в голову выучить его на часовщика, хорошее ремесло, денежное, особых сил не требует, и, главное, можно работать молча; строители, извозчики, монтеры — эти, знаете ли, орут, ругаются, распевают песни, шумный народ, а тут нужна усидчивость, Милош свою работу любит, дайте ему коробочку да пару колесиков, он из ничего вам сделает часы…»
Ситуация не в пользу Милоша. Ему угрожает опасность. Он чувствителен, податлив, точно червь. Медсестра плакала, когда его забирали из приюта. Он ни разу не навестил ее. Такова жизнь: только привяжешься к ребенку, научишь его всему на свете, тотчас его у тебя отнимают… Милош — личность, распалившая воображение публики. Долгие годы таился, молчал, лишь тиканье часов да разговоры с глухими, непонятливыми стариками нарушали тишину. Милош собирался с силами. Однажды он подстерег Плавшу и освободился от терзавшей его муки. Теперь мы квиты, думал он. «Оставь ее в покое, — сказал ему когда-то Милое. — Она немного не в себе…»
Милош под подозрением. Он загнан, окружен. Все настроены против него… Довелось ли ему хоть разок искупаться в реке? — думает Мария. Покупал ли кто-нибудь ему конфеты? Сейчас из него сделают убийцу…
Нет, Плавшу убил Мартин, Мария видела его перепачканным кровью: «Если кому-нибудь расскажешь…» Я давала показания под присягой, я имею на это право, хотя и ношу арестантскую одежду, и я сказала: он пришел ко мне ночью, грязный, рубашка в крови, здесь и вот здесь были пятна.
Ох, Мария. Она бы все отдала, пожелай того красавец-конвоир, но ему ничего от Марии не нужно. Я бы горы своротила, кажется Марии. Забыла бы прошлое, справилась с любой работой. У меня особая судьба, я не такая, как все. Прежде я считала, что спокойные, ровные отношения не для меня, а теперь вижу, что их-то мне и не хватало, что как раз такой человек мне и нужен — чистый душой, строгих правил. Жить надо ради будущего. Как будто прошлое нельзя перечеркнуть! Все, что я сделала, я сделала сама, помощи не просила. Все это в прошлом, которого больше нет. А они хотят вернуть меня к нему, силой и хитростью пытаются вернуть меня в прошлое. А если объявить, что я давала ложные показания? Они, конечно, продлят мне срок, что же, я ничего не теряю: все равно за примерное поведение меня выпустят досрочно. А Мартин, похоже, сыт по горло. Они запутались, им придется освободить его, ведь прямых улик нет. Он начнет жизнь сначала. Говорил же когда-то, что хочет устроиться механиком на аэродром, где испытывают самолеты, хвастал, что умеет управлять ими, даже диплом у него, дескать, есть. Потом он станет летчиком-испытателем, пять лет отлетал — и пенсия в кармане, но это якобы не обычные наши годы, а каждый полет засчитывается за день, и из таких дней складывается год. Ну шесть, пускай даже семь обычных лет, я был бы еще молодым, но уже при пенсии, говорил Мартин. Почитай, твердо стоишь на ногах. Можно и жениться. А если я сейчас повешу себе камень на шею… Мария затаила обиду. Она любила его, а он ей — о камне на шее, не стоило ему так говорить, она собиралась в тюрьму, не под венец… Здесь, на суде, думала Мария, дело зашло слишком далеко, столько людей оказались причастными к случившемуся, и чем их больше, тем эта история мрачнее и бессмысленней. Ах, какая мне разница, кто убил Милое, если я потеряла Мартина, никогда он не прикоснется ко мне, не дотронется даже мизинцем, но его потеряли и Савка, и Вида, мир потерял Мартина… Время идет, меркнет образ Милое Плавши, а ясности нет. Существуют законы. Незыблемые законы, которым нет дела до Марии. Но Марию это не заботит, она и знать не хочет никаких законов. Мария и закон несовместимы.