Голова моего отца — страница 23 из 31

День ожидался счастливый.

Легкий ветерок перебирал выглаженные волосы красивой невесты. Мода была на волосы без единой волны. Их гладили теплым утюгом. Невеста стояла, замерев, во главе стола. Каблуки ее белых туфель ушли в мокрую землю и пригвоздили ее — не убежишь. А ей так хотелось, чтоб ее ветер унес.

Только что, минуту назад, Арчил Гомартели наклонился к ее уху и прошептал:

— Я решил, я не хочу быть врачом, я хочу быть художником!

И она сразу подумала: «Чтоб тебя молнией убило! А деньги что, рисовать будешь?» Но ничего не сказала. Не спасет ее любимый, не укроет в своих объятьях, только ветер — одна надежда.

Бойся невест молчаливых!

Арчил Гомартели писал ей стихи, складывал лист самолетиком и запускал в ее окно. Любовь, луна, весна жизни моей — там было все. Она не отвечала. Он дарил ей ее портреты. Она их не хранила. Но замуж она выходила — за гомартелевскую мазь.

Ксения, любовь его, вылезала из нищеты по известному рецепту. Кто он, где он — богатый муж? Какой-то молодой человек вывозил ее за город, на папиной машине. Волосы без единой волны рассыпались на заднем сиденье, и Ксения молча позволяла вот так и вот так, но не все. «Надо сохранить кое-что до свадьбы», — думала она, глядя в маленькое, почти тюремное, автомобильное окно. И туда же глядели ее голые груди. Но свадьбы на горизонте не было видно. Жениться — это ведь не машину без спросу взять.

Однако машина — редкость, как когда-то велосипед, — все-таки подъехала к гомартелевскому двору в день свадьбы. Из нее вышли молодые люди.

— Ксения, — сказал один из них, главный, потому что шофер, — я решил: выходи за меня замуж!

Самые важные в жизни решения нам приходится принимать в пору весны нашей.

Ксения выдернула туфли из грязи, вскочила на стол, чьи-то руки подхватили ее, грязь на столе, грязь на белом платье, шаг, два — и все, будто ветер унес. И у гостей лица стали желтыми, как у пациентов доктора Гомартели.

Точно так же стояли люди во дворе их дома в день, когда умер старый Гомартели. Человек, которого Пепела считала дьяволом — потому что он пережил все удары судьбы, даже смерть собственного сына. И цвет лица у всех был пергаментный, геморроидальный. Нора молчала, будто ее ударило молнией, Пепела что-то кричала, а Отар, как попугай, что-то выкрикивал. Но люди не желали понимать, и роптали, и не знали, что делать. А потом среди них нашелся один, что вслух произнес то, о чем другие шептались:

— Кто же будет мазь заговаривать?

И тогда вышел вперед Арчил Гомартели, черноволосый, почти шестнадцатилетний, и сказал:

— Я умею мазь заговаривать, у меня гомартелевский голос!

И люди поверили ему и разошлись. И надо же — все потом говорили, что Арчилова мазь — еще лучше!

Вот и тогда, когда невеста сбежала в заляпанном платье, Арчил протянул вперед руки, как дирижер к своему оркестру, и сказал:

— Дорогие гости, прошу всех за стол! Выпьем за Ксению! Дай бог ей счастья!

И гости расселись под тутовым деревом и подняли бокалы.

Разве лев, раненный, плачет у всех на виду?

— Вон она, Ксения! — сказал однажды Арчил маленькому Ачико и указал куда-то в толпу. — Ошибка весны моей жизни.

— Кто? — встрепенулся Ачико. — Где?

Арчил поднял его на руки, и Ачико сказал, что видит большую тетю.

— Большая ошибка весны моей! — рассмеялся Арчил.


Тенгиз Гомартели, женившийся, по ошибке, на одной сестре вместо другой, вернулся с войны. Нора ходила с ним по городу, держа под руку. И сердце ее наполнялось гордостью. Наверное, это и есть любовь — когда ты гордишься мужчиной, с которым идешь под руку. А рядом едет на железном велосипеде маленький мальчик — продукт любви, неопровержимое доказательство, факт. И все смотрят на вас с завистью.

Женщины действительно смотрели на Нору с завистью. Война лишила их мужчин, как весны. И молодость таяла, как снег. Женщины стригли волосы коротко, а в губы вставляли папиросы. «На папиросы я не сетую, — везде висели плакаты, рядом с портретами Сталина, — сам курю и вам советую!» Закуришь от такой жизни, конечно, — любви нет!

Пепела не курила от отчаяния — она все ждала. Пропал без вести — это еще не умер, так она для себя решила. И волосы не стригла, хоть и боялась, как и все, вшей. Она уложила косу на голове как корону. И имя свое, глупое — Пепела по-грузински «бабочка» — она не сменила. А то как же Коста ее найдет? Хотя люди избавлялись от своих даже революционных имен. Исчезали всякие там Баррикады и Электрификации. Мэлоры, впрочем, еще остались — Маркс — Энгельс — Ленин — Октябрьская Революция! Но их, как вообще мужчин, было мало. А Пепелино имя сменилось на прозвище — «старая дева».

Когда Тенгиз вернулся с войны, он увидел Пепелу первой. Хоть они с Норой стояли рядом. И замер от ужаса. Она — его богиня? С птичьим гнездом на голове?

Потом он перевел взгляд на Нору. Похудела. Высохла вся. И теперь они с сестрой почти не похожи. И отец сдал — носит чужую руку в кармане, и слезы текут без конца. Маленький черноволосый мальчик бросился к Тенгизу:

— Папочка! Папочка!

— Кто? — оторопел Тенгиз. — Я?

Он осмотрелся — где это я? Дом как чужой. Почти ничего из вещей не осталось — круглый стол да портрет матери на стене. И кресло, которое ставили на спину слона. Видно, тяжелое, никто не взял. Под потолком нет люстры. Крюк повис, как железный знак вопроса: где ты, Пепела, моя любовь?

Так он думал каждый раз, ложась с Норой в одну кровать. Где она, босая принцесса? Осталась там, над полем битвы? Размахивает голыми руками — зовет в бой? Или управляет движением поездов?

Тенгиз больше не мечтал о ней. Кончено. Его раздражал ее громкий голос, ее сильный запах. Глупости, что сыпались из ее рта, как тута. Груди болтаются при каждом движении, как пустые вагоны. В лице — отсутствие ума, на голове — отсутствие птенцов. И из-за поворота больше не вырывался огнедышащий, со звоном и лязгом железных колес. Тенгиз отворачивался к стене, а жена — к двери.

И не было на свете женщины счастливей, чем Нора.

И не было человека несчастней, чем доктор Гомартели. Сын вернулся с войны, а радости, какая должна быть, — нет. Кто он, этот седой мужчина с орденами? А тот маленький мальчик, что все мечтал, сидя на кресле, — где? И как начать разговор, с чего? И можно ли доверить то, что у тебя на сердце, собственному сыну?

А через день Тенгиз объявил — я решил: я остаюсь в армии!

— Боже мой! — сказал старый Гомартели. И больше ничего не сказал. И это был его третий удар. Не успел, не объяснил. Кончено. Он не умер от удара, а превратился в живого покойника. Ведь если ничего, кроме смерти, не ждешь — разве это жизнь?


«Когда-нибудь я стану генералом», — говорил Тенгиз Гомартели маленькому Арчилу. «Он обязательно стал бы генералом», — говорили Арчилу люди в гимнастерках, вручая награды отца. Ордена и медали находили Тенгиза Гомартели даже после того, как война закончилась, даже после того, как он умер. Арчилу пожимали руку, показывали, где расписаться, и он шел в другую дверь — сдавать награды на хранение.

Зачем отец хотел стать генералом, Арчил не знал.

Может быть, он надеялся — однажды генералов позовут на совет к самому генералиссимусу Сталину. Молодой седовласый генерал Тенгиз Гомартели, бесстрашный герой войны, останется наедине с Иосифом Виссарионовичем и скажет ему своим знаменитым гомартелевским голосом, способным заговорить даже мазь:

— Товарищ Сталин! Мою мать арестовали в тридцать седьмом году и с тех пор — никаких вестей!

— Кто? — вскинет глаза великий человек. — Где?

Он тут же отдаст приказания, и мать вернется домой.

Или нет, иначе. Молодой седовласый генерал Тенгиз Гомартели, бесстрашный герой войны, останется наедине с генералиссимусом Сталиным, вложит ему в белое ухо черный пистолет и выстрелит.

— Вот тебе за мою мать, — скажет он гомартелевским голосом, — без вести пропавшую!

Так почему Тенгиз Гомартели хотел стать генералом? Не узнать.

В тридцать седьмом году, рано утром, грузовик заехал к ним во двор, остановился под тутовым деревом и отца вывели из дома, руки за спиной. Мать только вернулась с базара, желтые ножки куриц торчали из ее корзинки. Она все сразу поняла и упала на землю, молча, огурцы и помидоры раскатились, желтые ножки куриц — как босые ноги мертвых старух. А под вечер грузовик вернулся за ней. Так забывчивый человек возвращается домой, чтобы взять свою шляпу или очки.

— Мама! — закричал Тенгиз. — Мамочка!

Ему было тогда почти шестнадцать лет. Он ждал, стоя у окна, когда же грузовик вернется за ним.

Какие-то люди в сапогах и гимнастерках ходили, покуривая, по комнатам и что-то искали. Сбрасывали пепел на пол. Переворачивали все. Навалившись разом, сдвинули с места кресло, которое ставили раньше на спину слона.

На второй день он увидел — они сломали в спешке бюст Сталина. Маленький гипсовый поясной портрет, выкрашенный в черный цвет. Иосифу Виссарионовичу отбило ухо. Черное лицо с белым ухом.

Это расстрел.

Тенгиз Гомартели боялся выбросить черный бюст с белым ухом и боялся прятать его у себя. Каждую ночь, в тишине, накрывшись с головой одеялом, он толок Сталина в каменной ступке. Получалась пудра. Утром он выходил со сжатым кулаком и шел по улицам, медленно разгибая пальцы. И Сталина, черно-белого, уносил ветер.

В жарко-душной темноте под одеялом, под стук ступки, как под стук вагонных колес, страх воткнулся в Тенгиза, как шомпол, и застрял. Будто Сталин, рассыпанный, собрался щепоткой и выдал ему: «рас-тре-лат!» Черно-белый дымок.

Кто он, Сталин? Дьявол? Бог?

Вот почему потом, в войну, Тенгиз Гомартели убивал не глядя. Он боялся. Он из страха — убивал. Выстрел — черно-белый дымок.

Но война, объявленная гомо идиотами, путает все, не разобрать. В войну гигантский, могучий страх Тенгиза Гомартели назвали бесстрашием. И за это бесстрашие его награждали даже после смерти.

Пепела нашла каменную ступку, когда приступила к приготовлению гомартелевской мази. «Что вы в ней делали, — закричала она, — гипс толкли?» Доктор Гомартели все понял, но не ответил. Его отучили быть откровенным.