Голова путешественника — страница 23 из 47

– Мы найдем убийцу? – спросил Блаунт, насмешливо глядя на приятеля.

– Ну конечно же, нет. Вы только что сняли с доски фигуру одного подозреваемого. Но с этого ведь и начинается раскрытие дела.

Они проговорили еще несколько минут, и суперинтендант собрался уходить. Найджел нехотя направился к садику около амбара, где спал, накрыв лицо газетой, Реннел Торренс. Мара, как заметил Найджел, только что вошла в дом – видимо, готовить завтрак; вряд ли можно будет в ближайшее время найти лучший момент, чтобы наедине поговорить с художником.

Найджел бесцеремонно тряхнул его за плечо. Торренс что-то невнятно пробурчал, потом резко выпрямился, и газета спланировала на землю.

– А? В чем дело? А, это вы…

– Извините, что разбудил. Но суперинтендант просил вам передать, что хотел бы переговорить с вами, когда приедет сегодня днем. Около половины третьего.

На миг в глазах художника мелькнула настороженность.

– Переговорить со мной? Какого черта? Я же рассказал ему все, что знаю о…

– Сомневаюсь, что все, – весело возразил Найджел.

– Вы намекаете, что…

– Вы неправильно меня поняли. Когда ведется полицейское расследование, постоянно возникают новые вопросы, и это неизбежно, потому что всплывают новые факты. Так что приходится допрашивать свидетелей не по одному разу. Найджел с безмятежным видом рассматривал большое перистое облако над головой Реннела Торренса. – Если Блаунт вгрызается в дело, он все разнесет, раскопает все, – что можно. Он хуже бормашины.

– Не самая удачная метафора, – тяжело дыша, бросил Торренс, – но я понимаю, что вы хотите сказать. Выпьете со мной?

Найджел принял у него стакан с джином и тоником и все с тем же невинным видом продолжил изучение облаков. Они молчали, и Найджелу не хотелось прерывать молчание первым. Издалека басом вела свою партию плотина, в нее вплетался тенор жужжащей пчелы.

– Что же ему понадобилось на этот раз? – не выдержал наконец художник.

Найджел перевел взгляд с бесконечной вереницы облаков на испитое, порочное лицо Реннела, на его пухлую руку, стакан в которой дрожал: художник очень неубедительно пытался сделать вид, будто все это его не трогает.

– Блаунту? Ну, наверное, прошлое Освальда Ситона.

Его так называемая смерть. Кто выигрывал от нее, кто что терял в случае его возвращения… Такого рода вещи.

Найджел снова замолчал, как бы подбрасывая Торренсу еще одну наживку. Тот недолго сопротивлялся и в конце концов схватил крючок. Правда, сначала он решил еще поиграть в независимость и безразличие.

– Зачем ему мои ответы, он прекрасно обойдется без меня. И с какой стати я… – Но, быстро оставив спесивый тон, он заговорил по-другому. Ладно, я просто хочу сказать, что никто из знающих Роберта и Джанет ни на миг не допустит и мысли, что они… Но с чисто академической точки зрения выигрывали от этого только они. Роберт получил наследство, всю собственность. И, скажу я вам, он в этом страшно нуждался.

– И воскрешение Освальда из мертвых было бы для них крайне неприятным событием? Это уже не столь академический вопрос, не так ли? Да и для вас тоже…

– Для меня? Не говорите ерунды, старик. Я от этого ничего не теряю. Ни вот столько! – Он показал на последнюю фалангу мизинца, но сказанное Найджелом затронуло в нем пружинку самоуничижения. – У меня нет ни славы, как у Роберта, ни безумного чувства собственника, как у Джанет. С точки зрения света я настоящий, стопроцентный неудачник. – Он изобразил то, что у романистов именуется „саркастическим смешком“. – Но я не ропщу! Я не нуждаюсь в дешевом успехе. В искусстве успех всегда развращает. Значение имеет только целостность художника, его верность самому себе и своей музе. Если судить по этой мерке, моя работа будет жить века – о, не сомневайтесь, лет через пятьдесят, когда мои косточки уже тихо сгниют в могиле, торговцы картинами будут назначать за мои работы умопомрачительные цены. А…

– А пока что вы влачите жалкое существование в перестроенном амбаре, произнес Найджел, уставившись на свой стакан.

– Ну, это уже удар ниже пояса! – Веселость у художника как рукой сняло. – Можно стойко переносить нищету и жаждать не физической пищи, а духовной – признания, например. И никому не по душе есть чужой хлеб, жить милостыней…

– И все же вы кое-что потеряли бы от воскрешения Освальда. Разве он позволил бы вам продолжать жить в этом старом амбарчике? – поинтересовался Найджел, возвращая Торренса к начатой им теме.

Художник столь же уверенно подхватил ее. Повысив голос, он воскликнул:

– Боже мой! Разве кто-нибудь убивает только за то, чтобы и дальше пользоваться очаровательной кучей старинных кирпичей и извести? По крайней мере, – добавил он, злобно сверкнув глазами, – по крайней мере, я на это не способен.

– Не зарекайся, не зарекайся, Реннел, – раздался у него за спиной негромкий голос Роберта Ситона.

Он приблизился совершенно неслышно. Приподняв черенок трубки, он поприветствовал Найджела и уселся, скрестив ноги, на траве рядом с ними.

– Но это же правда. Даю слово. Мне приходилось переживать трудные времена раньше, и я могу пережить их еще раз.

– И я тоже, – пробормотал поэт. – Хотя лучше бы этого не случилось.

У него был тот умиротворенный, отрешенный, совершенно счастливый вид, который Найджел замечал у него в течение последней недели: по всей видимости, поэма шла успешно.

– О чем это вы тут разглагольствуете? – поинтересовался Роберт Ситон.

– Об артистической целостности, верности художника самому себе и собственной музе, – ответил Найджел.

– А, вот о чем! Охота же, – поэт пренебрежительно взмахнул трубкой.

Реннел Торренс вдруг преобразился до неузнаваемости. Лицо его озлобленно исказилось, обычно бесформенное тучное тело подобралось, словно в душе его взорвалась наконец бомба долго подавлявшихся чувств. Что это – одна только чистая ревность? Найджел задумался. А может быть, это страх, нашедший наконец подходящую отдушину?

– Как это похоже на тебя, Боб, – заговорил Торренс. – Ты уже сделал себе имя. Ты можешь позволить себе почивать на лаврах и смеяться над идеей художественной целостности, измываться над ней, делать с ней что тебе захочется. Точнее, ты думаешь, что можешь себе это позволить. Но, Боже мой! Я, по крайней мере, создаю что-то. Да, я живу на милостыню – но зато меня не затронуло разлагающее влияние роскоши, я еще не кончился как художник! Артисту опасно вести жизнь буржуазного рантье, и ты это, черт побери, прекрасно знаешь. Придет день, и с тебя спросится за твой талант, за то, как ты им распорядился.

И тогда тебе придется держать ответ. Но что ты скажешь? „Я похоронил его, Господи, похоронил под ворохом роз“?

Он долго еще продолжал в том же духе, не в силах остановиться. А когда наконец остановился, Роберт Ситон спокойно сказал:

– Ну что ты суетишься, Реннел? Чего ты раскипятился? Не верю я во все эти биения в грудь насчет целостности художественной натуры. И образа жизни, подобающего творческой личности. На эти разглагольствования, как тепло в трубу, вылетает энергия, которая должна была расходоваться на работу. Есть только одна вещь, о которой должны молить Бога подобные тебе и мне люди… – его раскинувшаяся на траве фигура выглядела в этот момент невероятно импозантно, – это терпение. Терпение и озарение свыше. И если мы еще в силах как-то повлиять на первое, то второе – целиком в руках Господних.

– Фу! Добавь еще, что пути Господни неисповедимы. Ему и в самом деле потребовалось немало времени, чтобы…

– Да, действительно, пути Господни неисповедимы, – со странной улыбкой отозвался поэт. – Но что поделать – мы должны принимать Его таким, каков Он есть.

Найджелу казалось, что он физически чувствует давление авторитета, исходящее от Роберта Ситона. Нет, это не совсем верно: не авторитета, а некой высшей внутренней, силы, уверенности в себе, которая давала ему, во всяком случае в данный момент, ту самую цельность и неуязвимость для внешних влияний. Неудивительно, что Реннел Торренс так разозлился; Ситон был сейчас в великолепной форме, и воевать с ним было трудно. Пора было кончать это бессмысленное препирательство. Найджел сказал:

– Все это в высшей степени интересно, но я хотел поговорить с вами о тайне несколько иного рода.

– Опять об этом паршивом убийстве? – скривился Торренс, отхлебнув из бутылки. – Грязное дело. Мы здесь, в Лейси, совершенно не привычны к такого сорта вещам.

– Полиция обязательно спросит, – Найджел теперь напропалую использовал эту оказавшуюся столь удобной формулу, – почему эта голова произвела на вас такое впечатление.

– Они будут последними дураками, если спросят об этом. Интересно, как бы они реагировали, если бы к их ногам неожиданно свалилась полусгнившая человеческая голова?

– Я говорю не об этой голове, а о той, глиняной, которую сделала ваша дочь. До того, как она ее доработала, убрав это злодейское выражение. Когда это еще была голова Освальда Ситона.

– А, да. Она и в самом деле меня испугала. Это зверское выражение… Моя дочь все же очень странная девочка.

– Знаете, мне как-то трудно поверить, чтобы человеку стало плохо с сердцем от одного только вида удачно схваченного скульптором выражения лица. Если только…

– Что – если только? – вскинулся Торренс, прервав Найджела на полуслове.

– Ну, – заметьте, я только излагаю возможную точку зрения полиции, – так вот, если только вы не убили Освальда Ситона за неделю до этого и не отрезали ему голову; в таком случае вам действительно было бы не слишком приятно увидеть изображение этой головы в своей собственной студии.

– Это какой-то бред! Я… мы… у нас у всех тогда Освальд не выходил из головы, и совершенно естественно, что…

– Э, нет. В тот момент ни у кого из вас не было никаких оснований считать, что убитый – Освальд Ситон; разумеется, не считая убийцы, – не дал ему договорить Найджел.

– Послушайте, но это же ни в какие ворота… Да кто вы такой, черт бы вас побрал? Кто вам позволил заявиться сюда и всем нам портить настроение? Ходит тут, сует всюду свой длинный нос, все вынюхивает, ставит нам дурацкие ловушки!