Но и обновы спасали ненадолго. Мосс продолжал расти и однажды, увидев своё отражение в зеркале прихожей, вдруг сказал матери:
– Мама, и как я в тебя поместился? Хорошо, что я один такой. Представляешь, если бы нас было двое?
Раиса мгновенно ощутила кипяток в горле и закашляла, засипела, процеживая игольчатый воздух сквозь стиснутые зубы. Реплика сына осталась без ответа.
Его часто мучили сильнейшие головные боли, от которых он выл, точно голодный волчонок, и однажды так сильно укусил сам себя за острое худое плечо, что метка осталась на всю жизнь. Раиса разрубала ножом аспирин на четыре части, скармливала сыну химические дольки, похожие на клыки мелкого зверька, со щемящей тоской отмечая, что это уже пятая таблетка за день, но никакая химия не приносила облегчения. Лет в семь Мосс научился скрывать боль, до крови прикусывая язык, – только чтобы не видеть отчаянной суеты матери, её тёмных кругов под глазами, заострившихся скул и не слышать тревожный шёпот на вдохе: «Что, Витенька? Где, где болит?» Иногда ему казалось, что жизнь – это и есть боль, и если её не будет – не будет и его самого. Так намного позже он размышлял и о страхе: «Я существую, пока боюсь» – и даже не подозревал, насколько был близок к истине – той истине, которую выпестовал, точно последнее на земле живое бобовое семя, Логинов.
Рисовать Мосс начал рано, ещё до того, как сказал первое слово. Соседка Галина, на чью долю выпало частое сердобольное нянченье плохо евшего и мало спавшего маленького монстрика, как она любила за глаза называть Виктора, отчитывалась Раисе:
– Не жрёт ничего. А впихиваю – плюётся, поросёнок. Зато видела б ты, Рай, какие крендельбобели кашей вымазывает по столу! Макает палец в тарелку и рисует. Прямо Давинча какой. Собачья голова – ну ужас как на Фидельку, мопса моего покойного, похожа! Я там не оттирала на кухне, иди глянь, красота ж!
Уставшая после смены Раиса вытирала размазанную по столу кашу и с любовью глядела на сына, загадывая про себя, чтобы этот дар был единственным, что он унаследовал от отца.
Его приняли в бюджетный класс престижной художественной школы без конкурса и даже без обязательных для вступления домашних работ. Конечно, имя Александра Мосса сыграло не последнюю роль, но Бригитта Юрьевна, сухонькая юркая старушка какой-то дореволюционной лепки, с неизменной пуховой дырчатой шалью на детских шарнирных плечах, с камеей у горла и седой кичкой на темени, – бессменный директор школы и суровый селекционер юных дарований – была искренне убеждена: на детях гениев природа отдыхает и похрапывает. Поэтому приготовилась зачитать Раисе годами отшлифованную до последнего слога длинную речь о том, что такое, по её мнению, талант и что, дескать, конкурс обязателен для всех без исключения и лучше, мамаша, не мучайте мальчика, если рвения нет, – я, мол, чую, что нет, нет рвения. Но тут Мосс, задумчивый и полусонный, взял лежащую на столе шариковую ручку и на обратной стороне истерзанного гуашной мариной ватмана, торчащего из мусорной корзины, уверенным взрослым движением руки – в несколько смелых штрихов – зарисовал и класс, и растерянную мать, и миниатюрную аккуратную Бригитту Юрьевну, враз умолкшую, едва она увидела первые линии рисунка. На молчаливый полукивок директрисиной кички он лишь зевнул и спросил:
– А что такое «рвение»?
В классе Виктору было до невозможного скучно. Почему он должен рисовать кусок колонны с ушастыми завитками или вазу с пластмассовыми нарциссами? Вот есть же лица людей, и колышущаяся штора, блестящая на сгибах, и трещина на плинтусе, изогнутая и утолщённая у центра, как дождевой червь, – вот это, это интересно! Но педагоги, все до единого, ругали его за какие-то провинности, которые на слух звучали для него, восьмилетнего, страшно и непонятно: «наплевательское отношение», «искажённое понятие о дисциплине», «не поддающиеся коррекции изъяны воспитания». В глубине своего детского сознания он понимал, что это, наверное, и есть то самое загадочное рвение, которое безрезультатно искали и не находили в нём учителя. Но объясниться с ними не решался. При малейшей возможности он хватался за первые признаки насморка или кашля, симулировал приступы головной боли – всё, только чтобы его отпустили домой. Спектакль при постоянной бледности и аскетичности Мосса удавался ему всегда, хотя педагоги и смотрели на него с некоторым подозрением. А через полгода он совсем отказался идти в класс. Раиса уговаривала его несколько дней к ряду – но больше для собственного успокоения, что сделала всё для его таланта, а в глубине души была даже рада: сердце щемило каждый раз, когда он после уроков в обычной школе ещё ездил один четыре остановки на трамвае до школы художественной.
– Ты у меня большой, сынок. Решай сам, – вздохнула она, когда поняла, что любые уговоры бесполезны.
Присказка «ты большой, решай сам» как-то сама собой вошла в её речь, когда Моссу исполнилось года три, и с тех пор была единственным заклинанием, способным унять его детские капризы. Он как-то сразу затихал, услышав «ты большой», задумывался, насупив брови, и по-особому глядел на мать – не то с удовлетворением, что будет так, как он пожелал, не то с опаской: как же так, «решай сам», ты бросаешь меня, мама? Снова бросаешь? Я же ещё ребёнок!
Но тем не менее он очень рано усвоил, что мать – слабая, а он, хоть и болел едва ли не каждую неделю, всё равно в их маленькой стае, состоящей из двух единственных на земле родных существ, он – доминирующий самец, вожак, и в конечном итоге как он скажет, так и будет.
– Я решил. Сам. Не буду ходить в «художку».
Раиса помолчала и согласилась.
Через месяц Бригитта Юрьевна сделала то, чего не делала в своей жизни никогда и ни для кого, даже для блатного начальственного приплода: сама пришла домой к Моссу.
– Не со мной, – помотала головой Раиса, – с ним разговаривайте.
Директриса прошла в комнату, села на скрипучий диван рядом с нахохлившимся беглецом и без предисловий и обращения выпалила:
– Бог поцеловал тебя в темя. Такими, знаешь ли, толстыми вывороченными африканскими губами – захватил ими огромную площадь. А для одноклассников твоих сложил губы куриной гузкой и лишь клюнул их в макушки тихонечко – тюк и готово. Но ведь тоже, поди, отметил…
Она понимала, что так нельзя разговаривать с ребёнком, но ведь не с мальцом говорила – один взгляд его чего стоил, разумнее, чем у иного взрослого. Слова эти Мосс запомнил на всю жизнь. Но тогда, глядя на сухонькую строгую бабушку в вишнёвом вельветовом жакете, он вжимался потной спиной в диванную подушку и думал только о том, что никогда не вернётся в школу. Никогда.
– У тебя, мой мальчик, имя, – качала седеньким кукишем на голове Бригитта Юрьевна. – И ты его, голубь мой, не позорь.
Мосс взвесил её тяжёлым взглядом исподлобья, и ей сразу стало понятно, что договориться с этим ребёнком не получится. Она что-то ещё говорила, стараясь, чтобы голос звучал убедительно и душевно, а это всегда помогало при сложных разговорах с детьми, но Виктор просто выключил мозг – как выключают свет в комнате, шлёпнув пальцем по кнопке на стене. Это умение он отточил в ещё совсем раннем возрасте, когда ходил в детский сад в недолгие промежутки между болезнями или оставался с соседкой Галиной, пока мать была на работе. Щебетание взрослых на их птичьем языке было почти всегда ему неинтересно, и поначалу, в первом классе начальной школы, учителя не без основания подозревали у него дебильность. Но Раиса как-то сумела достучаться до его запертого за стальными дверями сознания и объяснить сыну, что учёба – это необходимая штука для элементарного выживания. Из её слов Мосс сделал свой вывод: если он будет плохо учиться, мать расстроится и очень быстро заболеет, а потом умрёт.
Бригитта Юрьевна ещё полчаса безуспешно пыталась просверлить хоть крохотную дырочку в его захлопнутой бронированной двери, но Мосс её так и не впустил. Она ушла, не оставив в его памяти ни зацепки, ни облачной тени, ни даже чуть продавленной на стареньком диване круглой вмятинки. Будто и не приходила. Лишь спустя десять лет, направляясь от могилы матери в сторону выхода с Цветковского кладбища, он неожиданно заметил у дорожки простенький бетонный прямоугольничек с привязанной к нему проволокой половинкой бутылки из-под колы. В ней стояли большеголовые ромашки, удивительно живые посреди мрачного пейзажа гранитных плит и пластиковых венков. Процарапанная надпись сообщала: «Коблец Бригитта Юрьевна. Любимому педагогу от скорбящих учеников». И Мосс сразу же вспомнил и миниатюрную сутулую фигурку, и седенькую кичку на темени, и то, как, уходя от них, она на мгновение застыла в прихожей и тихонько сказала матери:
– Трудно ему придётся. Голову, голову его берегите. Как бы божья искра не выжгла её изнутри.
А теперь вот «…педагогу от учеников». Не от родных, не от детей и внуков, не от безутешного вдовца-мужа. Одинока была, и Мосс сразу почувствовал какое-то необъяснимое родство с ней и впервые в жизни пожалел, что так и не узнал её.
Ему часто приходилось слышать за спиной: «Помните, иллюстратор был, Мосс, слепой, кажется, так это его сын. Или внук». Виктор невольно морщился, но привычка отмалчиваться – его стержневой секрет выживаемости в кусачем детском коллективе – была сильна, и он никогда не вступал в разговоры об отце.
К фамилии отца – его собственной фамилии – он так и не смог привыкнуть. «Мосс» – что-то круглое, рыхлое, пузырчатое, липковатое, как сахарная вата, было для него чуждым с самого рождения, отторгало от себя, принадлежало, казалось, кому угодно другому, только не ему. Такую фамилию, короткую, односложную, хорошо выкрикивать в армейском строю: «Мосс, два шага вперёд!» – а больше она и не звучит нигде. Зато, как позже шутил Виктор, святой Пётр, читая у небесных врат список новоприбывших, уж точно не ошибётся ни с ударением, ни с произношением. Хоть какая-то радость.
Страх Мосс воспринимал как нечто неотъемлемое в собственном организме, как руку или ногу, но с одной особенностью: хирургическим путём его нельзя было отделить от плоти. В жизни Виктора, как и у каждого человека, было миллион «впервые», но к страху это слово оказалось неприменимо: он знал, что и не существовало никаких «впервые», а цепкий стылый ужас жил в нём всегда, даже до его рождения. Просто жил, выстилал слюной и перьями гнездо для появления маленького Мосса, ждал его с нетерпением голодного каннибала. И дождался. Выпил целиком, как воробьиное яйцо.