– Ну миленький, ну выпиши мне чего-нибудь!
– Да не имею я права выписывать вам лекарства, тем более от любовного недуга, вы это знаете, – придав голосу сочувствие, сказал Логинов.
– Отказываетесь? – она приподняла широкую смоляную бровь.
Логинов молчал. Мама Сью ему уже порядком надоела. Но она больной человек, её, конечно, нельзя оставлять наедине с её любовной катастрофой.
– Напомнить вам про двадцать вторую статью? – холодно процедила Мама Сью.
– Какую ещё статью?
– Статью… это… как её… Закона об основах охраны здоровья граждан. Там сказано, что если врач отказывается лечить пациента, то…
– Стоп-стоп-стоп, – прервал её Логинов. – Во-первых, в этой вашей статье сказано не «лечить», а «предоставить информацию о диагнозе», а диагноз вы и без меня знаете. Во-вторых, Сусанна Суреновна, вы что же, мне тюрьмой угрожаете?
Она несколько секунд сидела молча, не шевелясь, лишь складка под подбородком слегка подрагивала. И вдруг сорвалась с кресла, заметалась по комнате, махая пёстрыми, в пятнах, крыльями, тяжёлая, как летать-то может, но летает, зараза. Толстое шерстистое тело недавней гусеницы извивалось, с трудом удерживая её в воздухе, тонкие лапки поджались под брюшко, как шасси самолёта. И ведь красивая, крупная, тропическая, такая была бы украшением коллекции. Надо послать её Андерсену, сделать приятное старику, поймать бы только, да пыльцу не повредить…
– Доктор, что с вами?
Логинов увидел, как она пятится от него.
…Кресло опрокинуто, розовая прыщавая сумка валяется на полу, Мама Сью, бледная, со съеденной помадой, стоит у двери, и ладонь её в бело-красный крап уже на латунной ручке…
…Господи, что с ним? Что???
– Я же пошутила! Я не собираюсь вам тюрьмой угрожать, боже ж упаси, Феликс Георгич, я же к вам… Да кроме вас, у меня никого…
Логинов быстро, в два-три шага, подскочил к окну, схватил с подоконника маленькую пластмассовую лейку для комнатных цветов и с жадностью глотнул воды. Мама Сью смотрела на него блестящими глазами-монетами и молчала.
– Вы хотите таблетку от любви? Будет вам таблетка!
Он подошёл к висевшей в углу куртке и вытащил из кармана пластиковый пузырёк. Потом повернулся к ошеломлённой Маме Сью и высыпал ей в ладонь две таблетки.
– Больше не дам.
Она принялась благодарить его, и ему показалось, что из её кички-курганчика на голове торчит усико. Ах, нет, шпилька вылезла. Смешно. И он захохотал.
Мама Сью торопливо попрощалась, заявив, что он лучший на свете, и, схватив с пола сумку, вышла.
Логинов стоял, склонившись над столом, и пытался восстановить дыхание. Капли пота, крупные и прозрачные, падали на лежавший перед ним лист бумаги – его недавний черновик будущей статьи. Оценить, что с ним произошло, было в ту злую минуту выше всяких сил. И только Кирин голос, врезавшись в его вскипающий мозг, вернул его в состояние условной реальности:
– Феликс Георгиевич, я могу вам как-то помочь?
– Нет.
Голос его был шершавый, картонный. Он поднял голову и заметил, как насторожённо и мёрзло она на него смотрит.
17
Мосс впервые за последний месяц чувствовал себя отлично.
Вся его предыдущая жизнь не стоила и минуты новой – так он сам определил. Доктор прав: надо прятаться, никто не должен узнать твой секрет. Тогда ты выживешь. Ты обязан жить – ради науки, ради сохранения вида.
Доказательство того, что он не один, что есть такие же особи, пусть даже их всего горстка на целый континент, впервые примирило Мосса с действительностью, с городом, его правилами, ярким светом, машинами, людьми. Всё вдруг стало понятно и прозрачно, принесло некое подобие спокойствия и умиротворения, необыкновенную надзвёздную тишину, ставшую новым уровнем привычного шума.
И потеряло всякий интерес, как разгаданный ребус.
В то же время предчувствие необъятного, невыразимого счастья иногда раздирало Мосса, и мысли о невозможности вернуться в своё унылое, ничтожное прежнее состояние лишь усилили этот дикий восторг, слились с ним, сделали полновесным и настоящим. Так в уже готовый парфюмерный эликсир добавляют камфору и каплю эссенции туберозы или лайма, и он становится совершенным. Мосс точно знал, что никогда ему не было так хорошо, даже в детстве.
Он стал мягче и ласковее с Верой, и хотя разговаривал с ней по-прежнему мало, но смирился с её нахождением рядом, с совместным существованием в одном гнезде, с её присутствием, пусть и ограниченным, в своей жизни.
А жизнь-то Мосс наконец оценил в полной мере. И была она изумительна!
Статью Андерсена он выучил наизусть и написал ему около двадцати писем, длинных, с подробностями каждого своего прожитого после превращения дня. Андерсен ответил лишь на первое и очень коротко: выразил радость, что на территории России есть популяция Lepidoptera Hominoidea, но приехать изучать Мосса в настоящее время Шведская академия не имеет возможности. Андерсен также очень вежливо попросил не писать ему, потому что он уезжает в длительную экспедицию, а кроме него, никто в академии не допущен к переписке с чешуекрылыми.
Но Мосс был окрылён даже одним полученным сообщением. Он распечатал его и теперь мог подолгу сидеть, таращась в чёрные буквы на белоснежном листе, не сдерживая счастливую улыбку. Потом бросался к бумаге или компьютеру и рисовал. Рисунки ему казались гениальными, но заказчик не всегда был доволен, просил переделать: было слишком много деталей и завитков. А от этой новой техники Мосс теперь получал истинное удовольствие. Он прорисовывал каждый миллиметр, не оставляя белого поля, и злился, когда ему тыкали, мол, ничего не разобрать. Слепцы, как могут они судить его, ДРУГОГО?!
Всё чаще он подходил к портрету матери и подолгу стоял, вглядываясь. Один раз даже намерился подправить какой-то несовершенный штрих, но Вера его остановила. Нехотя Мосс признал её правоту, ведь отец видел мать такой, какой она была на рисунке, пусть несовершенном, так вправе ли он что-то менять?
И с каким-то животным наслаждением Мосс сам отвечал на свой вопрос: да, он вправе. Ему теперь позволено то, что немыслимо было представить раньше.
Он свободен.
Он может делать то, что хочет.
Он заслужил это.
Мосс позвонил паре заказчиков, а также в своё издательство и сказал, что теперь будет рисовать иначе, и если они хотят с ним работать, им надо смириться. О том, что заказов ему могут больше не дать, он не задумывался вообще, а часами сидел в полутёмной комнате и прорисовывал тонкие травинки и жилки листа на ладонях героя или мельчайшие точки на фактуре ткани его одежды. От комментариев Веры, что при печати ничего этого видно не будет, отмахнулся. Какая разница? Главное – он волен делать то, что хочет. Только так и никак иначе. Он – избранный, один из десяти миллионов.
Новые изменения в организме уже не были сюрпризом. Мосс не просто бросил курить, к его горлу подступала удушающая тошнота только от одного запаха курева, но пальцы скучали по сигарете, и он теперь постоянно крутил карандаш и насторожённо присматривался к тем, кто делал то же самое. Острота вкусовых рецепторов усилилась ещё больше, но Мосс полностью отказался от привычных блюд, перейдя на самую примитивную пищу, которую он ел микроскопическими дозами, разделяя на шесть-семь приёмов за день. Мясо и рыбу из рациона он исключил, горячего не выносил, предпочитая холодную еду, и постоянно сосал что-нибудь сладкое: кусочек сахара, леденец, сушёные ягоды.
Большая булавка – та самая, с паучком, которую дал ему Логинов, теперь стала полноценным его талисманом. Мосс до смерти боялся её потерять и уже не таскал с собой, как раньше, а клал на прикроватную тумбочку, неизменно головкой-шаром в направлении изголовья кровати – в этом было для него что-то наподобие успокоительного ритуала: засыпая и просыпаясь, видеть остриё повёрнутым «от себя». Спал он по-прежнему нервно, суетно, просыпался через каждые два-три часа и долго всматривался в размытое, едва проступающее в темноте белёсое пятно потолка. Снов Мосс не помнил, но знал – иногда ему снились кошмары, которые тут же забывались, и только нащупав пальцами на прикроватной тумбе стеклянный кругляшок булавочной головки, он приходил в себя, успокаивался и мог заснуть снова.
Мысли, что где-то есть такое же существо, подобное ему, не отпускали Мосса. Он часто фантазировал, что встречает другого человека-бабочку на улице, и они сразу, с полувзгляда, понимают, что родственны, пусть даже тот, другой, не из парусников, а, к примеру, из белянок или совок. Да какая разница, может, он стрекоза или божья коровка, но насекомое и, самое главное, понимает свою инакую сущность! И Мосс принимался моделировать разговор с этим существом, мечтал, что непременно пригласит его в свой дом и они будут часами напролёт сидеть и разговаривать. Или молчать, сосать катышек сахара и глядеть друг на друга. Какое было бы невообразимое счастье просто находиться в одной комнате с себе подобным!
Логинов звонил ежедневно, и Мосс каждый раз удивлялся, зачем занятому доктору это нужно. Ведь всё хорошо и жизнь налаживается. В издательстве обещали заказ на иллюстрацию серии книг, идеи переполняют голову. Он здоров, чувствует себя великолепно. А излишняя забота не нужна. Но Логинов был тем, с кем Мосс мог говорить открыто, не таясь и ничего не скрывая. Такие разговоры бесценны, эти звонки и личные встречи всё-таки оставались важными для него. Даже несмотря на то, что Мосс всё меньше и меньше нуждался в Логинове.
А вот Логинов нуждался в Моссе всё больше и больше. Среди всех его шизофреников и неврастеников, биполярников и циклотимиков Мосс казался ему великаном – таким, каким рисовало воображение, недосягаемым, и Логинов сам себе виделся ваятелем, создавшим колосса. Стоит вот на земле, смотрит вверх, где в облаках маячит глиняная голова, и удивляется, как смог сотворить такое чудо. Его давний университетский педагог Ольга Сергеевна, прозванная студентами Психольгой, на первом же занятии спросила: «Ну-с, какой диагноз каждый из вас поставит себе самому?»