О смерти он думал легко. Есть мотыльки-однодневки, у них даже пищеварительной системы нет – незачем, родился – размножился – усоп. Вот кому должно быть тяжко, а ему-то что?
Мосс прошёл до конца улицы, принюхиваясь и прислушиваясь. Тишина. Только чайки беспокойно кричат совсем рядом да с залива веет солоноватым запахом мокрого песка. Мосс поёжился. Ему показалось даже, что он слышит, как шуршит прибой, перебирая бисер мелкой гальки на берегу, и лопаются пузыри жёлтой пены на темени облизанных волной камней. Звуки напоминали ему о матери, и он даже не мог сказать почему: просто тревожность, поселившаяся в нём, заставляла думать об опасности, поджидающей в самых простых и когда-то привычных вещах и явлениях. А где тревожность – там всегда мать, её беспокойные глаза, заострённый нос и чуть опущенные уголки тонких губ. И ещё её высокий упругий голос, звучащий теперь под колпаком черепа, у темени, с холодным цинковым эхом: «Что, Витенька? Что? Тебе нехорошо? Где болит?»
И Мосс вновь ощутил бесконечное одиночество от невозможности рассказать ей о том, что с ним происходит.
Вера так и не стала для него необходимостью. Но пыталась – надо отдать ей должное. Мосс чувствовал свою вину перед ней – нет, не за то, что превратил её жизнь в скомканный бумажный листок, а за то, что совсем не печалился от её скоротечного ухода и не скучал по ней. Будто не было стольких совместно прожитых лет. Он сам себе говорил, что любил её, но кто придумал, что жить без того, кого любишь, невозможно? Кто определил, что нужно обязательно быть вместе? Кто посчитал, что надо непременно умирать от любви? Человек. Все беды от человека.
Но Мосс ведь не человек. Ему было бы достаточно, чтобы Вера приходила лишь изредка, да и то потому, что это необходимо ей. А он вполне довольствовался бы одиночеством и находил бы в нём блаженное тихое счастье.
После Вериного ухода в квартире стало просторней, Мосс повесил плотные шторы поверх уже имеющихся и не раздвигал их утром. По вечерам он любил сидеть у круглого стола под старинным абажуром и, не моргая, смотреть на притаившиеся в нём четыре зажжённые лампы, различать едва видимые раскалённые червячки вольфрамовой нити за выпуклым стеклом – такой же червячок непременно потом плыл перед глазами, если их сощурить. Электрический свет манил Мосса, завораживал, однажды он очень сильно обжёгся, когда пальцы сами потянулись к лампочке. Но боль была сладостной, иной, нежели раньше. И электрический свет непривычный – другого цвета, не жёлто-мыльный, как прежде, а сияющий, белый, с радужкой вокруг абажура, как зрачок гигантского животного.
Еду он готовил себе сам и по большей части голода не испытывал: под рукой всегда был мёд и вазочка с засахаренными фруктами. Почему Логинов вдруг забеспокоился о его питании? И соседка Галина – тётя Галя – тоже всполошилась, как он будет дальше жить без Веры. Слово странное произнесла – «неприкаянный».
Таково людское племя: желудок и бытовой кайф для них на первом месте.
Мосс вернулся в начало улицы, где стоял дом Логинова, заглянул в сад через ощетинившийся чугунный частокол с острыми наконечниками. У дорожки к крыльцу были посажены юные лиственницы, их светло-зелёные пирамидки напоминали об идеальном математическом порядке вещей в человеческом мире, и Мосс даже подивился, насколько хаос очевидно совершенней. Он постоял у калитки, держась одной рукой за металлический ящик для писем и ощущая холод под пальцами, и непрерывно думал о том, что приехать в Отрадное было глупостью. Зачем он здесь? Кому он нужен? Семье Логинова, которая будет таращиться на него, как на ярмарочного попугая? Невежливо, если он встанет посреди ужина и уйдёт. А ведь он не мог гарантировать, что высидит в гостях положенное человеческому приличию время. Здесь всё чужое – эти дома, низкие фонари, шум с залива и так много птиц вокруг. Почему он дал себя уговорить и приехал?
Мосс убрал руку с почтового ящика и, развернувшись, уверенно зашагал прочь.
– Здравствуйте, – послышался вдруг женский голос.
Мосс оглянулся. За прутьями калитки маячил силуэт.
– Вы ведь Виктор?
Калитка отворилась, и молодая рыжеволосая женщина, кутаясь в белую шерстяную кофту, вышла на улицу. Мосс пожалел, что обернулся. Надо было ускорить шаг. Он просто прохожий, она обозналась.
– Почему вы уходите? Я знаю, вы Виктор.
Глаза её были огромными, серо-бирюзовыми, как старинная брошка матери. И губы двухцветные: алые у изгиба и розовато-белёсые там, где соприкасаются с фаянсовой кожей.
– Я, кажется, приехал раньше времени… – нерешительно ответил Мосс.
– Пустяки. Пойдёмте в дом!
Мосс не тронулся с места. Рыжая подошла ближе.
– Я увидела вас из окна.
Она взяла его за руку, и всё внутри Мосса сжалось. Подполз предательский страх: а вдруг эта чужая женщина почувствует впадину на ладони – его, только его отличительный признак? Вдруг она поймёт, что он бабочка?!
– Я, может, пройдусь немного, подышу, – он сделал полшага назад и опустил со лба на глаза солнечные очки, хотя солнца не было.
– Я – Марина. Марина Логинова, – она также сделала полшага за ним, не отпуская его руку. – Хотите, я покажу вам посёлок?
Он не хотел, но Марина посмотрела на него так серьёзно, как будто от его ответа зависело что-то очень важное. И глядела она прямо ему в зрачки, словно тёмное непроницаемое стекло очков и не было помехой. Мосс кивнул.
Марина отпустила его руку, и ладонь ещё долго сохраняла её тревожное прикосновение.
Они направились неспешным шагом по узкой улочке вдоль низкого кучерявого кустарника, дошли до залива, потом обратно и снова вернулись к дышащему морем полудикому пляжу. Марина рассказывала Моссу легенду о Белой Лошади, которую приписывают этим местам. Мосс не особо уловил её смысл, понял только, что ночью появляется некая мистическая лошадь, ходит туда-сюда, и много людей её видело, только доказать никто ничего не может, с рассветом лошадь исчезает. Человек часто делает большие выводы из мелочей, подстраивает под суеверие свою жизнь. Мосс даже не стал вникать в суть. Он лишь заметил, что, когда сам рассказывал о чём-то Марине, она едва заметно проговаривала им же сказанные слова одними губами, и это было немного странно и забавно.
На берегу они долго стояли и смотрели, как вода слизывает солёный узор с гранитных валунов, пока Мосс не догадался, что его спутнице холодно под колким балтийским ветром, и не предложил вернуться в тихие улочки. Марина согласилась, благодарно ему кивнув. Он шёл и смотрел, как развеваются на ветру её медно-рыжие волосы, точно огнёвка колышет крыльями – с таким же шуршанием и ритмом, наблюдал, как меняется цвет её глаз от светло-бирюзового до аквамаринового, вслушивался в мелодику её шелковистого голоса и вдруг остановился:
– Я должен вас нарисовать.
Она запнулась на полуслове своего рассказа, потерянно пожала плечами.
Мосс вытащил из кармана джинсовой куртки огрызок карандаша, пошарил руками в поисках бумаги и, не найдя даже клочка или билетика, подошёл к ближайшему столбу и одним рывком сорвал объявление. Потом сел прямо на асфальт, снял солнечные очки и смелыми штрихами начал зарисовывать её лицо, глаза, губы. Когда он кивнул Марине, что закончил, она подошла и села рядом с ним, поджав ноги.
Рисунок был великолепен и точен. Мосс сумел схватить самую Маринину суть: лукавый искрящийся взгляд, хитринку в уголках капризных губ, детскую припухлость щёк.
– Я не такая. Была когда-то такой. Сейчас уже нет, – сказала она с лёгкой тоской.
Мосс смотрел на неё и удивлялся: рыжеволосая Марина теперь не вызывала у него никакой тревоги, была невероятно понятной ему, и он впервые пожалел о том, что обещал Логинову не сообщать о своей тайне никому. Сейчас Моссу нестерпимо захотелось, чтобы она распознала его иную сущность, догадалась обо всём сама.
Марина посмотрела на маленькие наручные часики и вздохнула:
– Пора идти. Он уже, наверное, ищет нас.
Она сказала не «муж», не «Феликс» или «Феликс Георгиевич» и даже не «ваш доктор». Простое местоимение «он», за которым значился Логинов, совершило невозможное чудо: отгородило их двоих от целого мира, создало невесомый эфирный купол, в котором им обоим дышалось легко и свободно и где можно было даже не произносить слов – всё понятно с полувзгляда.
Мосс встал, подал ей руку и, не выпуская её ладони, прошёл до калитки дома Логинова. За те несколько минут, что занял обратный путь, ни Мосс, ни Марина не проронили ни слова.
Вырулив на свою улицу, Логинов издалека увидел, как у калитки взметнулось кленовое пламя Марининых волос, вспыхнуло и исчезло за фонарным столбом. Он удивился, зачем она выходила, и, лишь подъехав к дому, заметил виднеющуюся за прутьями частокола долговязую фигуру Мосса. Его чёрная макушка плыла над кустами к крыльцу.
Логинов не ожидал, что Мосс подъедет раньше назначенного времени, или же это он сам задержался на рынке, выбирая фрукты к столу? Логинов взглянул на часы. Без минуты четыре. У Мосса немецкая точность.
Ворота открывались медленно – чересчур медленно, раньше Логинов и не замечал, как неспешно, по-стариковски разъезжаются в полусонной зевоте железные челюсти, по миллиметру открывая вид на ухоженный дворик. Вот показался подрагивающий на ветру кончик белого пояса от Марининой кофты, вот её рыжий локон, плечо, вот она сама. Стоит улыбается – непонятно, ему или гостю. Умница, вышла встретить.
Ворота наконец распахнулись, и Логинов въехал во двор. В гараж машину ставить передумал, наспех вышел, даже дверцу не закрыл.
Мосс кивнул ему, Марина плотнее запахнула кофту, оба молчали. Логинов корил себя, что задержался, поставил жену в неловкое положение – ну о чём ей с ним говорить, поэтому и зябко бедняжке, и кутается – психологическая защита, условный рефлекс. Это уже потом, он надеялся, за ужином, и то не в самом его начале, Мосс расшевелится, расскажет что-нибудь о своих рисунках, сейчас же будет дичиться, теребить пальцы-прутья, смотреть на шнурки своих ботинок.