– Коллективные галлюцинации, чтобы ты знал, самые противные. Человек иногда сомневается, а коллектив никогда. Для того люди и собираются в коллективы.
– Для чего?
– Для коллективных галлюцинаций.
Обычные люди, сказал он, постоянно ошибаются, думая, что едят котлету или что сегодня понедельник. Работа поэта заключается в исправлении ошибок силой вдохновения. Вроде того, как часовщик смазывает механизм, чтобы часы не сошли с ума.
– Я думал, поэты пишут стихи, – удивился Сема.
– Это необязательно, – ответил Поэт. – Главное – избегать прозы жизни.
Сема подумал немного и сказал, что Поэт, наверное, прав, потому что у него шесть братьев, а он самый младший и, значит, Седьмой.
– Вот видишь! Видишь? – вскричал Поэт. – На черта лысого мне календарь? Пойдем креститься, мой дикарь.
Босые они скакали по луже и пели дуэтом. Поэт, работавший Леонидом, умел подбирать новые слова для старых песен. На вопрос «Каковы твои музыкальные пристрастия?» Седьмой ответил:
– «Подмосковные вечера».
Поэт воскликнул:
– Запевай!
Сема начал, стесняясь:
– Не слышны в саду даже шорохи…
– Не слышны в саду какаду! – во весь голос подхватил его новый друг.
От такого поворота строчки стало веселее и легче в груди. У Седьмого была астма, из-за которой он по весне дышал так, будто втягивал воздух через подушку. Поэт-Леонид сказал на это, что болезнью надо дорожить.
– Она принадлежит тебе, как собака или морская свинка. Ты должен заботиться о ней и никому никогда не отдавать.
– Никто и не возьмет.
– Ошибаешься! Знаешь, сколько раз у меня воровали грипп? Я со счета сбился. Не успеешь завести – уже свистнули. А дизентерия? А ветрянка? Я не говорю о таких роскошных питомцах, как чума или холера. Но с ними трудно. Твоя болезнь, так и знай, это сплошное удовольствие. Проста в обращении, удобна в быту. Врачи дают освобождение от физкультуры и другие хорошие справки.
– Ты прав, – кивнул Седьмой, даже не заметив, как перешел с Поэтом на ты. – Дают. И в санаторий отправляют.
– Еще бы я был не прав. У меня пять хронических питомцев. Они ко мне привязаны, я ими дорожу. Даже на новый велосипед не променяю свою вялотекущую шизофрению. А ты?
Сема не знал, кто такая шизофрения. О том, что велосипеды бывают новыми, он слышал, но даже не мечтал. От братьев ему досталась развалюха без седла, тормозов и левой педали.
– Это исправимо, – заявил Поэт. – Я поговорю.
– С кем?
– С твоим ржавым конем.
Велосипед переночевал у Поэта и на следующий день тормозил, как вкопанный, с визгом. Седло заменила старая кепка, набитая поролоном, из-за чего казалось, что едешь на чьей-то мягкой голове.
– Еле-еле уговорил его простить пинки и обиды, – сказал Поэт. – Это ошибка – думать, что велосипеды дураки и не помнят зла.
Так они и жили-дружили. Поэт объяснял Седьмому, что все ошибаются, Седьмой говорил Поэту, что тот прав.
– Твои ошибки, – говорил Поэт, – симпатичны. Они нравятся мне гораздо больше правильных ответов. Знай, если ты сделал ошибку в примере – это плохой пример. Его задал несчастный учитель, который боится несчастного директора школы, который уже двадцать раз каялся в своих ошибках перед лицом своих несчастных товарищей и каждый раз обещал, что теперь все его ошибки будут соответствовать генеральной линии. А что такое генеральная линия?
Сема не знал.
– И никто не знает, уверяю тебя. Поэтому ни о чем не беспокойся.
Поэт жил отдельно, в летнем домике на дворе, за семь рублей в месяц, которые первого числа торжественно и с поклоном вручал матери Седьмого. Она, каждый раз стесняясь, брала деньги и спрашивала:
– Леонид, хотите чай-кофе?
– Чай-мочай, кофе-моркофе, – бормотал он, уходя к себе.
Подслушав как-то разговор матери с отцом, Седьмой узнал, что Поэта наказали к ним в деревню из самой Москвы за преступление под названием тунеядство. Звучало так, будто он отказался есть Ту, которую ели все остальные. Или это значило что-то другое? Не важно. Сема возгордился при мысли, что у него есть друг, который мог каждый день бывать в мавзолее. Только Поэт ни капли не обрадовался, когда Седьмой об этом упомянул.
– Какая Москва? – проворчал он. – Сказано было: Москва, спаленная пожаром. Она погибла. Каюк!
– Как же?! – изумился Седьмой. – Как же парад на Красной площади? Говорит и показывает Москва, а?
– Говорит и показывает телевизор! Это обман и видеозапись.
Чувствуя, что друг крепко грустит, Сема предложил сгонять на рыбалку. Но Поэт ответил, что пять его хронических питомцев вряд ли обрадуются, если он добавит в их компанию еще и описторхоз. Они почти наверняка рассердятся и сделают ему бо-бо. Поэтому он лучше будет лежать в койке и не думать о Москве, как вчера он не думал о Париже, а позавчера… он уже точно не помнит, о каком городе не думал, кажется, это был Марсоград. Какая разница? Совершенно ни к чему забивать голову этими названиями. География запрещена, так и знай! Ничего нет, кроме этого куска дерьма на поверхности мирового океана, в котором утонула цивилизация.
– Но почему?! – закричал Седьмой.
– Третья мировая, – ответил Поэт. – Не хотел тебя расстраивать, но раз уж ты сам спросил…
Сема заплакал. Друг называется! Не мог сказать правду? Чего боялся-то? Особенно жалко было Москвы, в которой хотелось побывать. Но зато, когда успокоился, в голове прояснились кое-какие непонятки поведения взрослых. Почему они так странно усмехаются, когда по телевизору идет программа «Время». Почему географ злобно пинает глобус в пустом кабинете. И почему все кругом врут, о чем ни спросишь.
Мог бы, конечно, и сам догадаться, не маленький. Знал ведь, как и вся деревня, что Ленин облысел после термоядерного взрыва. А Трактор когда-то пахал в поле, над которым бабахнула бомба, и от страшного жара запекся в один кусок со своим трактором. Потому и ноги колесом, а вместо сердца – мотор. Врачи сказали, пусть лучше он будет человек-машина, не то помрет, если вырезать из него железные части.
– Ты прав! – шмыгнул носом Седьмой. – Чё теперь делать?
– Не знаю, – зевнул Поэт и отвернулся к стене.
Сема, понимая его характер, не сомневался, что завтра-послезавтра он опять будет веселый. Позовет ловить кита в реке или есть кашу на крышу. Грусть пройдет, как всегда бывало в первых числах месяца, когда Поэт отдавал квартирные и сидел без курева, а через неделю являлся почтальон, который стирал случайные черты, и тогда Поэт, сжимая в руке деньги, вопил:
– В магазин! На штурм «Шипки»!
Тут надо было следить, чтобы он не истратил все и сразу. К счастью, в магазине редко бывало что покупать. Но иногда случался завоз. Однажды завезли портвейн и кальмаров. Выстроилась очередь, как в мавзолей. Продавщица кричала:
– Вино отдельно не продаю! Дары моря в нагрузку!
Мужики ругались, но платили и тут же бросали замороженных гадов на пол. К вечеру у прилавка раскиселилась вонючая куча, над которой Поэт застонал:
– Головоногие, страсть моя! Дайте мешок!
Собирался расплатиться, и баба Матрена, пиявица ненасытная, запросто взяла бы деньги вторым кругом, но Седьмой пригрозил, что об ее жульничестве узнает весь народ. Матрена ему так и не простила упущенной выгоды до своего последнего дня, когда она грохнулась с дерева, ловя мобильником сотовый сигнал. Зато Поэт тогда взял свою любовь даром.
Как он радовался! В огороде танцевал с мешком кальмаров. Обещал, что устроит пир на весь мир. Выпросил у хозяев десятилитровую выварку, где обычно готовили поросям, начисто отмыл и сготовил на костре суп, в котором гады плавали, как живые. Соседи приходили глазеть на этот аквариум. Но сёрбать кулеш никто не решился, кроме Седьмого.
– Ну и чё? – интересовались люди.
– Да сапоги вареные, – честно отвечал он.
Поэт, как проклятый, три дня хлебал свою кулинарию, но не победил и трети. Когда из выварки завоняло тухлятиной, угощение отдали свиньям. Им понравилось. Они дружно пожирали кальмаров. Седьмого потряс вид трех поросят со щупальцами, торчащими из-под розовых пятачков.
Поэт стоял в дверях хлева, чуть дыша от перееда, и что-то быстро записывал в блокнот. Вдохновение, догадался Седьмой. И придвинулся ближе, желая увидеть, как рождаются стихи. Но Поэт спрятал блокнот в карман и сказал:
– Это было прекрасно!
А вечером кишки у него завернулись (ска зали потом родители), и стало ему так худо, что с неба прилетела санавиация. Поэта взяли на носилки. Он только успел махнуть Седьмому рукой и вознесся ввысь на белом вертолете.
Пройдет много лет и, лежа на полу со связанными руками, Седьмой необыкновенно отчетливо вспомнит тот день вознесения Поэта.
– Кальмары, – пробормотал Седьмой, когда в рот ему сунули кирзовый сапог.
Он не понимал, откуда взялись эти люди. Утром курил у калитки и никого не трогал. Их было человек пять-шесть. Подошли со стороны реки гурьбой, молча ударили чем-то по голове. Очнулся на полу своей избы. Как только увидели, что он открыл глаза, они подошли и начали пинать. Занимались этим целый день. В перерывах смотрели телевизор.
– Кальмары, – прошептал Седьмой.
– Ты чё, сука, мертвяк, пиздишь? – крикнул носитель сапог, занес ногу и пнул в грудь Седьмого.
– Чё он там, сука, блядь? – спросил его товарищ с дивана.
– Пиздит что-то.
– Ебани ему.
Седьмой увидел, как сапоги сделали шаг назад, и в голове раздался хруст, от которого он вырубился. Когда выплыл снова из красночерного тумана, в комнате было шумно. Голоса лаяли друг на друга, и еще встревал телевизор. Седьмой нашел в себе силы не открывать глаза и не стонать.
– Кто, сука, блядь, пиздел, что мертвяки съебались?! – с ненавистью надрывался один голос.
– Наебали, суки! – шипел со страхом другой.
Страх и ненависть раскачивались на чашах весов, в которые превратился дом. Перевешивало то одно, то другое. Ненависть т