Глава 26
Битье определяет сознание
Вот же прекрасная, счастливая, восхитительная пора нашего дурдомовского детства! Ну, как не вспоминать, не думать о ней с нежнейшей признательностью и благодарностью?! Никогда я не жил такой интересной и насыщенной жизнью, как в интернате. С утра нас поднимали пендалями с кроватей и гнали на «любимые уроки», днем заставляли воровать по окрестностям, а вечером нещадно били, как сидоровых коз за любую провинность, допущенную в течение дня. Да еще с таким редким энтузиазмом и выдумкой, что нам оставалось только порадоваться за своих мучителей – хорошо, наверное, когда люди занимаются любимым делом и к тому же, получают от этого неподдельное удовольствие!
А все потому, что наши старшие наставники решили кардинально перефразировать Карла Маркса и утвердили внутри интерната закон, согласно которому именно битье (а не бытие) определяет сознание. Ну, а поскольку мы пребывали тогда еще в совершенно бессознательном возрасте, то били нас практически безостановочно и, что самое поразительное – не уставая!
Для кого-то, возможно, это покажется невероятным, но с 4 по 7 класс (когда мы уже сами стали старшими) я, наверное, не припомню ни одного дня, когда бы мне не разбили в кровь лицо, или же, в лучшем для меня раскладе, не использовали в качестве манекена для отработки всевозможных ударов. Причем «разминались» старшие по любому, самому надуманному поводу. А в большинстве случаев им и предлога было не нужно, они просто говорили: «Ты чего уставился, обморок?! Иди сюда. Получай в «душу», урод!».
Честно говоря, мы боялись лишний раз взглянуть на проходящего мимо старшего, чтобы не спровоцировать его на агрессию в свою сторону. Ходили все время, опустив глаза долу, только бы не встретиться со старшеклассником взглядом, потому что ничего хорошего такая встреча не сулила. Некоторые из ребят были настолько сломлены ежедневными побоями, что у них даже походка изменилась – они стали горбиться, втягивать голову в плечи, и вообще старались вести себя как можно незаметнее! Страх сковал все их движения и помыслы! Всякий раз, когда к ним подходили старшие, несчастных малышей начинала бить заметная глазу дрожь…
Я и сам из живого, свободолюбивого пацана превратился в какое-то жалкое, боязливое существо, которое думает только о том, как не попасться на глаза этим чертовым отморозкам и выполнить все их многочисленные поручения таким образом, чтобы вечером они меня били поменьше! Постоянный жуткий стресс стал отличительной чертой моей жизни и я, будучи парнем не робкого десятка, все время находился на страшной измене! Могу только представить, что творилось на душе у моих менее боевитых одноклассников.
«Как же ты докатился до жизни такой?! – спросите вы. – Ведь в Младшем корпусе, если верить твоим воспоминаниям, ты первый поднимался против унижения и несправедливости! А тут, получается, смирился и сдался без борьбы? Почему ты не сопротивлялся насилию? Зачем позволял себя бить?!». Сам не знаю, как так вышло. Еще в самом начале года я пытался отказаться бежать за сигаретами для старших, после чего они завели меня в туалет и так там (сейчас опять буду материться!) отмудохали, что я больше подобных попыток не предпринимал.
Да, я мог бы, наверное, полезть на рожон и продолжать бодаться с этой укоренившийся в интернате системой, но так как положение мое было не таково, чтобы выебываться, то по зрелому рассуждению я решил этого не делать. Тем более, что это нисколько его не улучшало, а напротив, даже ухудшало в самую нежелательную для меня сторону! Меньше всего на свете мне хотелось каждый вечер подвергаться побоям, но разве у меня был выбор?
Тридцать лет старшие здесь били младших и глупо было бы думать, что какой-то отчаянный молокосос сумеет всему этому беспределу противостоять. Это сейчас я взрослый, сформировавшийся человек – меня, в общем-то, не так-то легко сломать. А тогда, кто я был тогда? Маленький десятилетний мальчуган! Да еще не знающий никакой другой жизни, кроме детдомовской. Не понимающий, что можно жить по-другому.
Посмотрел бы я на смельчака, который в столь ничтожном возрасте восстает против целой банды великовозрастных отморозков и ведет с ними ежедневную, непрекращающеюся ни днем, ни ночью, изнуряющую как физически, так и психологически войну, прекрасно зная, что ни к чему хорошему это не приведет, и он ее все равно проиграет.
В общем, один голос во мне все время спрашивал: «Неужели это ты, Олег?! Человек, который готов был драться со всем классом за свои убеждения!». А другой отвечал ему: «Легко тебе говорить, умник! А ты попробуй выдержать и не сломаться, когда тебя колошматят каждый день почем зря! И конца краю этому не видно!». Нет ничего проще, чем поменять сознание человека забитого – это я вам со знанием дела говорю. И сломать, при желании, можно кого угодно. А уж испуганного ребенка – подавно!..
Били нас, конечно, жестко. Вероятно, старшие считали, что без пиздюлей мы, как без пряников и делали все, чтобы жизнь нам медом не казалась. Почти для любого «старшака» отметелить малыша за какую-нибудь (в основном придуманную) провинность было как «Здрасьте!» сказать – мало кто из них пренебрегал такой счастливой возможностью. Это было чем-то само собой разумеющимся и вовсе не считалось зазорным. Старшеклассник сильно бы удивился, если бы ему сообщили, что избивать и заставлять малышей делать что-то против их воли нельзя. «То есть, как это нельзя?!» – он бы даже не понял, о чем вы ему толкуете, – «А для чего они тогда вообще существуют?!».
Но хуже всего было то, что мы, измордованные старшими подростки, тоже не видели в таком ужасном положении вещей никакого особого криминала. Нам, разумеется, очень не нравилось то, что нас били. Однако мы считали, что так и должно быть в интернате, что это уже устоявшийся уклад жизни, овеянный многолетними традициями, и нужно просто пережить его, чтобы идти дальше. Как говорится, господь терпел и нам велел! Но как же тяжело давался нам этот гребанный уклад!
Обычно старшие устраивали свои экзекуции по вечерам. Я всегда ждал это время со страхом. Вот ты лежишь после отбоя в своей кровати, и сердце у тебя тоскливо ноет от тревожного предчувствия. Тебе очень хочется спать, но ты с тревогой прислушиваешься к тому, что происходит в соседней, через стенку, палате. Оттуда доносятся звуки хлестких ударов и крики твоих избиваемых одноклассников. Ты знаешь, что на этом старшие не остановятся и через какое-то время придут в твою комнату, чтобы заставить тебя также кричать от боли. «Епрст! – с отчаянием думаешь ты, – Ну, почему я должен проходить через такие жуткие унижения?! Мне что, делать больше нечего, как только сносить все эти издевательства и побои?!».
Я судорожно вздыхаю, стараясь прогнать от себя невеселые мысли – авось пронесет? Но из коридора уже слышатся тяжелые шаги истязателей и еще через несколько секунд они всей своей мрачной, черной толпой вваливаются в нашу палату! Никто из пятнадцати человек, лежащих в ней, не знает, кого именно сегодня будут бить и каждый из ребят лихорадочно шепчет про себя: «Только не меня! Только не меня!».
Ну вот, накаркал! «Головастый, подъем!» – слышу я противный голос Козловича, и обреченно поднимаюсь с кровати. Хоть бы уже побыстрее отмучиться. «Ты почему сегодня не пошел чистить картошку на кухню?». «Кызел, я не мог, потому что меня послали в город за сигаретами». «Кто тебя послал?!». «Старшие». «Какие, блядь, старшие, когда я тебя распределил на дежурство в столовую?!». Я молчу, не зная, что ответить. У этих старшаков-мудаков по семь пятниц на неделе. Один заставляет тебя делать одно, другой – другое, но получать по роже в случае неисполнения обоих заданий будешь именно ты!
Так и есть – Козлович внезапно, коротким ударом, бьет мне в нос – из него тут же начинает хлестать красная юшка. Я пытаюсь зажать нос руками, чтобы остановить кровотечение, но у меня это плохо получается. Кызел брезгливо морщиться: «Какого хера ты здесь все своей кровью залил?!». «Вот пидорас, – думаю я про себя, – как будто это я виноват, что она из меня брызжет!». А вообще такой кровопролитный исход мне вполне подходит – это значит, что на сегодня меня, скорее всего, уже больше бить не будут, а отправят в туалет, умываться.
У меня даже своя тактика выработалась, как грамотно переносить побои (ее потом многие наши ребята взяли на вооружение). Заключалась она в том, что на удар следовало идти, что называется, с открытым забралом, не пытаясь закрыться руками или отвернуть лицо. В таком случае старшие с одного-двух ударов разбивали тебе губы или нос, после чего загоняли под раковину, смывать кровь. Пачкаться никому не хотелось.
Хуже было, когда кровь не текла – тогда мутузить тебя могли довольно долго. До тех пор, пока сами не уставали. От постоянных ударов «в душу» на груди у меня образовался огромный синяк, который не сходил месяцами. И каждый тычок в эту область отзывался сильнейшей болью! Кроме того, у всех нас поначалу были опухшие, сине-желтые лица. Но в последствии я заметил одну престранную вещь – на моей роже почему-то перестали появляться синяки и старшим приходилось очень потрудиться, чтобы как следует ее разукрасить! А все потому, что если вас в течение долгого времени усердно бить по физиономии, то она, хотите вы того или нет, приобретет невосприимчивость к рукоприкладству.
В нашем классе был только один человек, которого старшие старались лишний раз не трогать, поскольку боялись зашибить ненароком. Звали его Вовой Гостюхиным. Это был необычайно тощий (и в чем только жизнь держалась?!) паренек, которому впору было класть кирпичи в карманы, чтобы его не унесло ветром на улице. Когда Гостюхина поднимали с кровати и он стоял в общем строю, ожидая своей очереди на опиздюливание, было заметно, как бешено колотится в его чахлой груди сердце!
Однажды местный алкоголик Петя Грушин, желая поиздеваться над несчастным «доходом», спьяну ударил Вовку указательным пальцем в живот, и тот повалился на пол, страшно хрипя и судорожно хватая ртом воздух! Мы думали, что Гостюхин притворяется, а он и в самом деле чуть копыта не откинул! Смотреть на него без слез было невозможно – наверное, так выглядели узники какого-нибудь жуткого концлагеря во время войны. Ребра, кожа и кости – вот и все, что имелось тогда у Гостюхина. По его фигуре можно было спокойно изучать устройство человеческого скелета.