12 мая 1991 года.
День смерти Макса. На склоне Сиула-Гранде.
Наше иглу неожиданно осветила вспышка молнии. Мы провели ужасную ночь, пришлось выкопать пещеру в снегу, иначе мы умерли бы от холода. Вокруг нас, на тесных сводчатых стенках, поблескивают кристаллики льда. Мы с Максом вгрызаемся в снежное логовище айсбайлями.[24] И наконец пещеру прорезает конус света. Луч вполне живой, золотистый. Из наших ртов валит густой пар. В углу на плотно утрамбованном снегу лежат наши рюкзаки, на нагревателе стоит мятый металлический стаканчик.
Макс высовывает голову наружу:
– Погода хорошая. Гора наша!
И вот мы вылезаем на карниз. Сияет солнце, резко очерчивая гребни гор, окаймляя каждую выемку голубоватой тенью. Природа открывает дивный вид, и это придает нам мужества. А мужество понадобится: высота пять тысяч метров, да еще солидный перепад. Водрузив на нос солнечные очки, я переодеваюсь у входа в пещерку. Голый торс с двумя старыми шрамами обвязан понизу свитером. Три пальца у меня в плачевном состоянии, кончики почернели, и я не знаю, насколько глубоко проникло обморожение. Макс, как обычно, смотрит вверх. Он внимательно изучает вершину на фоне неба. Громадина в форме акульего зуба высится перед нами. До нее осталось метров сто.
Мой компаньон по восхождению, подбоченившись, стоит метрах в двух или трех от пропасти. Мы как тряпичные куклы, подвешенные между двух миров. Макс потягивается и улыбается мне:
– Ну что в мире может быть лучше? Ночью чуть не погибнуть, а наутро снова возродиться из пепла, как феникс…
Я улыбаюсь в ответ, съедаю черносливину и ставлю чай на горелку, которую мне с трудом удается зажечь обмороженными пальцами. Обернувшись, я вижу, что Макс стоит у меня за спиной. Его слова больно отдаются в ушах:
– Это будет наше последнее восхождение вдвоем. Когда я вернусь домой, мы с Франсуазой уедем.
Я не понимаю, и мои губы бормочут:
– У… уедете? А куда?
– Туда, куда ты не сможешь добраться. И ты ее больше не увидишь.
Он поднимает карабин и пристегивает к поясу. Потом, связавшись со мной крепким беседочным узлом, одаривает меня улыбкой:
– Я никогда не видел, чтобы ты отступал, Жо. Ты не сдашь ни метра гранитной стенки. Ты и в жизни такой, хуже лишая. Если уж ты что начал, то доведешь до конца. Это-то меня и пугает. Кончится тем, что ты ее у меня уведешь…
Он тычет пальцем вверх. Там, совсем близко, вершина.
– Погляди на вершину. Хорошенько погляди, как смотришь мне в глаза. Если ты считаешь, что, уехав с Франсуазой, я совершу паскудство, то давай вернемся. Я спущусь вниз вместе с тобой и отдам тебе свою женщину. Ну, как поступим?
Я не шевелюсь, закусив губы. Сердце у меня вот-вот разорвется. Макс ухмыляется:
– Я так и думал. Ты никогда не отцепишься от карабина, даже ради женщины. Потому что ни один альпинист в мире не повернет назад, находясь так близко от вершины. Эта вершина нужна, чтобы дальше планировать другой проект, еще более амбициозный и опасный. Вернуться назад – все равно что вскрыть себе вены и позволить времени вытечь сквозь них. Все равно что предать гору. Ты же альпинист, Жо, самый что ни на есть. Мы с тобой выкованы из одной стали.
Я трясу головой, на моей физиономии написан гнев.
– Я не такой, как ты. За пределами горы ты никого не уважаешь. Даже Франсуазу. Ты ее не заслуживаешь.
Он приподнимает веревку, которой мы крепко связаны:
– Может быть, Жо. Валяй, даю тебе последний шанс: вниз или наверх? Франсуаза или вершина?
Я смотрю наверх, а Макс, подняв руки, отходит к краю карниза. И вдруг связующая нас веревка натягивается: это обрушился карниз.
Макс исчезает из виду.
Он повисает в пустоте, и его удерживает только наша веревка…
40
На восхождении жизнь зачастую висит на ниточке.
У меня в ушах раздался хрип. Со слезами на глазах я вскочил, задыхаясь, перевернул мальчика-араба и принялся нажимать руками ему на грудь:
– Фарид! Фарид!
Я припал ртом к его безвольным губам, дышу изо всех сил, его грудь вяло приподнимается и снова опадает.
– Дыши! Пожалуйста, дыши! Борись! Борись! Борись!
Сил нет никаких, но я не привык отступать. Лоб у меня взмок, капли пота покатились на побелевшую грудь мальчика. Я жму и жму, нажимаю кулаками так же яростно, как Мишель вгрызается в лед. Я стучу ему по груди и кричу. Безжизненное тело подскакивает, как тряпичная кукла.
Все, сил больше не было. Я прекратил качать.
Фарид был мертв. Я долго плакал у него на груди, потом положил пальцы на веки и осторожно закрыл ему глаза.
Его история закончилась у меня на руках, как и жизнь Пока.
«Истина» забрала его.
41
Когда мне придет время умирать, я умру вдали от гор, в красивом месте, под пение птиц…
Я оставался в палатке, пока грудь Фарида, прижатая к моей груди, не остыла. Не помню, сколько еще времени это хрупкое тело хранило тепло, но понемногу все, что можно назвать жизнью, уходило из него, растворяясь в проклятой пропасти. Я не верил в Бога и в загробную жизнь, а он верил, вот что было важно. И я всем сердцем надеялся, что он вырвется отсюда и поднимется в небо, которое так любил. Молча расстегнув молнию на спальнике, я раскрыл его и набросил на Фарида. Завитки черных волос выбились из-под покрова, и я наклонился и поправил их, чтобы тело скрылось полностью. Потом прошептал ему то, что, наверное, отец должен был бы сказать сыну: пожелал удачи и простил. Без сомнения, это была молитва.
Выйдя из палатки, я подошел к Мишелю, который молотил и молотил по льду.
– Фарид умер.
Он, пыхтя, обернулся ко мне:
– Видел, сколько я уже сделал? Хороша работенка, а?
И он отпихнул ногой горки ледяной крупы.
– Если поможешь, мы выберемся отсюда часов за пять-шесть.
Сейчас он был мне противен до глубины души.
– Ты должен дать мне горелку. Я хочу натопить воды, чтобы обмыть тело. А потом скажу слова молитвы. Что-нибудь такое… более торжественное.
– Молитву, говоришь? Ты что, издеваешься? Горелка останется где стоит.
– Ты убил мальчишку. Если мы когда-нибудь отсюда выберемся, я постараюсь, чтобы ты окончил свои дни в тюрьме.
– В тюрьме? Это было бы шикарно.
Он смерил меня косым взглядом:
– Ты что, думаешь, сыщики поверят первому же слову психа?
Я потерял над собой контроль и вцепился ему в горло. Мне хотелось, чтобы его башка отлетела прочь, как пробка от шампанского, и чтобы он знал, кто его убивает.
– И в тебе нет ни капли сострадания?
Мы сцепились и покатились по земле. Своей железной маской он крепко заехал мне по носу. В ушах у меня раздался треск, по губам потекла кровь. Барахтаясь, мы выпихнули из крепления баллон с ацетиленом.
Пламя горелки погасло.
Наступила полная тьма.
Мы тут же прекратили схватку.
И тут прозвучал сигнал тревоги: зашипел газ.
Утечка.
В темноте Мишель выпустил меня, и я услышал, как он ползает по ледяной крошке. Оглушенный, я сел, весь дрожа. Ледяной туман застилал глаза. Паника охватила меня, и я лихорадочно ощупывал землю.
– Скорее! Газ уходит!
– Баллон у меня!
Я подполз на ощупь и нашарил руку Мишеля с газовым баллончиком, который поддерживал нашу жизнь с той минуты, как мы очнулись в подземелье. Баллон шипел все сильнее, вокруг распространялся резкий запах. Я нащупал рукой наконечник и отключил подачу газа, но шипение продолжалось. Наверное, на баллоне трещина… Может, соскочила гайка, которую я уже однажды закручивал, может, какая другая мелкая деталь на выходе газа.
Мишель заорал мне прямо в ухо:
– Весь газ уйдет! Сделай что-нибудь!
Я ничего не видел. Из носа на пальцы лилась кровь, и я мог дышать только ртом. Каждая потерянная секунда стоила минут и часов жизни. Время бежало все быстрее. Мы топтались вокруг баллона, пытаясь найти выход. Мишель снял куртку и попытался заткнуть дыру в баллоне, но газ проходил сквозь любую преграду, сквозь ткань, сквозь малейший зазор. Сделать ничего было нельзя. Ничего.
– У меня есть зажигалка, – прохрипел Мишель, – можно посветить, чтобы починить баллон.
– Нет! Сгорим заживо!
Он замолчал. Я еще попробовал поправить регулировочный винт, шланг. Ничего не выходило.
– Пошарь вокруг, может, что-то отскочило: винтик, кран, гайка!
В темноте я рылся заледеневшими руками в кучках льда. Газ шипел вовсю, наши глотки тоже свистели и шипели. Никогда еще в этой пещере не было так темно и холодно.
Наконец последняя струйка газа улетучилась с усталым чмокающим звуком. И надолго настала тишина.
– Эта идиотская драка дорого нам обошлась. Может, надо было чиркнуть зажигалкой и спалить обоих, к чертовой матери. Все бы быстро кончилось. А теперь что делать?
Мы словно плыли ни в чем и нигде. Не было видно ни рук, ни ног.
– В палатке есть еще горелка. Чуть-чуть света даст. Сколько, Мишель? Сколько там осталось газа, по-твоему?
– С полбаллона осталось.
Полбаллона… Я поднялся.
– Четыре часа! Это много, четыре часа! А если экономить, то и дольше хватит!
Я потянул его за рукав:
– Давай! Давай отыщи горелку!
Мишель встал, и я услышал, как он топает к палатке. Он долго чиркал зажигалкой Фарида, пока наконец слабый огонек не осветил наше самое ценное имущество. Тридцать сантиметров пластика на две человеческие жизни.
Я обхватил голову руками. Четыре часа… О господи… Последние четыре часа, которые я проживу. Но что такое четыре часа? За четыре часа Франсуаза родила Клэр.
Четыре часа. Но это конец. Смертная казнь. Я-то думал, что мы продержимся еще дня три-четыре, а то и пять! А может, и неделю… А тут – четыре часа…