Головы моих друзей — страница 12 из 19

Мы с Жорой вдвоем. С нами Бич.

Ты — и природа. Хорошо. Дышишь полной грудью и подчиняешься только суровой необходимости, здравому смыслу и Славе Кривоносову.

— Посмотри на сопку, — говорит Жора.

Сопка розовая. Это прокварцованные туфы, пропитанные окисями железа.

У нас чаевка. Банка тушенки, банка сгущенного молока, чай, галеты. Мы хорошо пообедали, у нас благодушное настроение.

— Вот если бы сейчас из расщелины вылез джин, — говорит Жора, — и предложил бы исполнить одно желание, одно блюдо, что бы ты выбрал?

Я долго не могу ничего придумать. Я хочу загрузить джина работой.

— Три бутылки красного сухого вина.

— Нет, — говорит Жора, — одно блюдо условие…

— Тогда одну канистру красного сухого вина!

— А я бы, — говорит Жора, — тарелку домашних пельменей. Эх! Я ведь могу пятьдесят пельменей съесть!

Пельмени — его любимое блюдо. Когда мы кончим поле и вернемся в Анадырь, жена Жоры Галя приготовит нам тысячу восемьсот девяносто семь пельменей и мы их все съедим.

Мы возвращаемся на подбазу, а там праздник. Сережа Рожков убил медведя. Рожков повстречался с ним в распадке носом к носу. Кто-то один должен был уступить дорогу. Сережа не мог.

Медведь кстати. Нам осточертели консервы. Каюр Володя Колобов, душевный заботливый человек и золотые руки, несмотря на поздний час, готовит из медвежатины особое блюдо. Мы терпеливо ждем. Мы верим в талант Володи. Нет такого дела, которое бы он не умел.

Вечерние беседы у костра мы называем «семинарами». Здесь рассказываются все случаи из жизни своей и товарищей, здесь нет секретов, здесь откровенность не выглядит кощунственной, здесь постепенно друг о друге узнается все.

Мы небритые, чумазые, бородатые, вооруженные, а трубы радиометров как фаустпатроны. Мы изрядно поистрепались. Заплаты на коленях и на том месте, которое В. Шоу при дамах не осмеливался называть вслух. Мы слушаем по «Спидоле» последние известия, все новости, что произошли в мире, пока мы лазили по скалам.

Немножко грустно, потому что, когда слушаешь радио, особенно четко чувствуешь свою оторванность от мира. Каждый из нас часто грустит и в маршруте слушает небо, и когда где-то пролетает вертолет, очень хочется, чтобы он летел к нам, и мы очень часто смотрим в небо, потому что у каждого из нас есть жена или девчонка, от которой ждешь письмо.

И если что-нибудь утром в небе гудело, то Володя Колобов, у которого был трудный рабочий день, уходит в ночь на своих лошадях за сорок километров, на базу, не дожидаясь указания Славы Кривоносова, уходит в надежде получить почту для ребят, потому что ему самому никто не пишет, и он знает, что это такое.

— Ну ладно, мастера безразмерного трепа, прекращайте ваши, бдения, — говорит Слава Кривоносов. — По домам!

И первым ныряет в палатку. Но там еще долго горит свеча. Слава колдует над картой — завтра рабочий день. Славу видно за версту. Если он сядет на Мальчика, его ноги будут волочиться по земле. Знаменитые рисунки Дон-Кихот на Росинанте — это вариации на тему «Слава Кривоносов и наши лошади».

Мы все удивляемся работоспособности и выносливости нашего начальника. Встает он чуть свет, ложится поздно, весь день на ногах, и без того тощий и длинный, он еще более похудел, глаза ввалились — в чем только душа держится.

В маршруте Слава пьет ужасно черный чай.

— Вот жизнь… — вздыхает Жора, — никаких тебе радостей. Ни вина, ни девчонок, ни отдыха. Единственная радость — субинтрузию встретишь, да и то при ближайшем рассмотрении она оказывается не субинтрузией, а сухим медвежьим дерьмом!

Выпиваем еще по кружечке чаю — и в спальный мешок. Вода шумит у изголовья — моя палатка у реки. Медленно затухает костер.

— Спокойной ночи, ребята, — говорит в черноту Жора.

Я желаю Жоре спокойной ночи и загадываю себе сон. Раньше у меня это получалось.

4. Поленыч

Маршрут седьмой, в котором читателю станет ясно, что самая главная профессия в геологии — это завхоз


Мы вспоминали, кто откуда, и выясняли, кто есть кто. И вдруг Жора сказал:

— Эх, Андреича нет. Вот завхоз был!

— Да, — подтвердил Кривоносов, — все начальники партий перед сезоном за него дрались, каждый хотел к себе перетянуть. Я, конечно, тоже…

— Подождите, ребята, — что-то вспомнил я. — Уж не Тимофей ли Андреич?

— Тимофей!

— Поленов?

— Ну да, Поленыч! А ты откуда знаешь?

— Ах, боже ж ты мой, да кто ж Поленыча-то не знает!..

* * *

Он и на старости лет не научился ругаться, и последним словом в его лексиконе было «лентяи». Все для него лентяи, когда он не в духе: и начальник экспедиции, и начальник партии, и мы, молодые лоботрясы, — три человека в одной комнате, три — в другой.

Был он стар, ворчлив, но ласков, и раньше жил на Сахалине. С острова Поленыч привез неистребимую страсть к корейской кухне и патологическую ненависть к японскому императору. («Шли мы Сангарским проливом, на Камчатку шли, слева, значит, японский остров, справа тоже японский остров, стал я к левому борту помочиться в сторону японского императора, а капитан говорит, чтобы я отваливал к правому борту, там, значит, император, на другом острове, и стыдно мне стало за политическую малограмотность»). Держал он в чемодане японский календарь, а мне растолковывал:

— Бабы их голые мне вовсе без надобности, хоть как ты ни поверни. А ты посмотри, какие картины за их спиной — и горы, и море, красиво… Вот што корейцы, што ипонцы — все одно, народ хороший, тихий и всегда в труде.

Но императора он ненавидел люто. Потому что не может трудовой человек не ненавидеть императора.

Появился Поленыч в поселке с бочонком корейской капусты — чимши. Ел он ее ко всякому блюду и нас приохотил. Страшнее яства я не пробовал.

Вряд ли кто без привычки мог выдержать объединенный аромат лука, перца, горчицы, черемши, чеснока, горького и сладкого разнотравья, кислых соусов, выдержанных и забродивших, от которых сводило челюсти, как после восьмичасового непрерывного смеха.

Поленыч был завхозом полевой партии, в которой начинал свою геологическую биографию Сережа Рожков. Великий Клан геологических завхозов — особая республика. Любое начальство стоит перед ним с протянутой рукой. А о нас-то и говорить нечего, были мы в долгу и в зависимости и всегда заискивали перед ним, даже не чувствуя иногда вины, просто так, на всякий случай, ведь все равно когда-нибудь проштрафишься или будешь чего-нибудь просить, А когда просишь у Поленыча, у тебя становится такой дурацкий вид, что тебе невозможно не отказать. О его скупердяйстве ходили легенды, но он не обижался.

— Эх вы, лентяи, — ворчал Поленыч.

— Поленыч, — потупив глаза, ковырял носком ботинка землю Серега Рожков. — Поленыч, дай веревки, растяжки на палатке совсем заменить надо, начальник ругает.

— На твоей, что ль, палатке? Когда ж ты их успел растрепать?

— Дак сам знаешь, тонули мы, да и дожди были, размокли, да и веревки старые… куда уж, второй сезон… А у тебя целая бухта, совсем новая, и капрон, не жиль!

— Ты, сиз-голубь, на бухту глаза закрой, — отрезал Поленыч. — Ты вот лучше не тони.

И уходил. И приносил Сереге веревки, связанные из клочков и обрезков, правда, крепко связанные морскими узлами.

— Вот, бери, сиз-голубь. Добрые веревки, как новые. Послужат, послужат…

— Дак тут ведь только узлы новые!

— Коли б старые были, так и не давал бы… Иди. Лучше дров заготовь, пока погода.

— Дров и так на весь год, куда уж!

— Ну палатку зашей, ведь есть дырья? — сочувственно спрашивал Поленыч. — Ну, откройся, есть дырья?

Вздыхает Серега. Очки грустно висят у него на носу. И уходит он штопать палатку.

А Поленыч все ворчит:

— Лентяи! Им бы все транзистор слушать, хали с галей бы плясать!

После месяца бродяжничанья мы вернулись на базу отдохнуть дня три, привести себя в порядок, почистить перышки, как говорил Поленыч.

Начальник с Поленычем подсчитывали продукты. Один мешок с мукой оказался подмоченным керосином. Поленыч недоглядел, и кто-то положил мешок рядом с канистрой.

— Вот что, — сказал начальник, — муку выбрось, ну, а стоимость, как обычно, распишешь на всех!

— Ладно.

Но Поленыч ослушался, жаль ему было казенного добра, и долго еще нам в каждой приправе, в каждом блюде, изготовленным заботливым завхозом, чудился неистребимый привкус керосина, он чудился нам даже тогда, когда вся мука, скормленная нам, кончилась, хотя Поленыч каялся и говорил, что положил ту порченую муку только один раз, и то по недосмотру, сиз-голуби, по недосмотру.

— А перец? Перец тоже по недосмотру? — мелко сводил счеты Серега.

Поленыч менялся в лице. Он не любил, когда ему напоминали про перец. Он не любил прошлогодних историй. А она была как три капли воды похожа на эту. На базе оказался излишек перцу, и Поленыч, подготавливая нас, три дня рассказывал о пользе восточной кухни и потом совал перец в каждое ество, пока не переусердствовал и вместо борща (кастрюли были все одинаковы) сыпанул полпакета в компот.

Почистив перышки, мы ушли в маршруты.

Потянулись бесконечные дожди.

Когда устанавливалась затяжная непогода, Поленыч нас баловал. Раз в два-три дня он присылал с каюром пироги. Он делал их с ягодами, с грибами, с рыбой, с консервированными компотами, с мясом, с сухофруктами, с сухой картошкой, присылал сладкие булочки — и обязательно баночку чимши. Начальнику в записке писал: «Ты чимшу поешь, чимшу, полегчает». Он знал, что в непогоду у нас портилось настроение. А пироги он считал самым верным средством от всех душевных невзгод и любил пироги в любом виде, и сам их пек отменно.

— Я — это што, вот баба моя пекет пироги — вот это пироги, вовек не забудешь.

— Кого, бабу? — спрашивал Серега.

Поленыч вздыхал:

— …и бабу, знамо дело.

— Вот у меня хорошая баба, пироги лучше всех пекет. Поем зимой пирогов, а летом в поле надо. Ежели человек без природы — скушный он человек. Значит, в ём основного, вот как бы стержню, не хватает. А по-научному — центр тяжести. В каждом человеке он должен быть — центр тяжести. Ежели этого центру нет — жизнь пойдет наперекосяк, ни себе радости, ни людям пользы.