Степан Дмитриевич. Возьми себе в проводники Пашку — и езжай».
Ты с Мироном разговаривал? — с сомнением спросил Бурмакин.
Не разговаривал бы — и к тебе не пришел бы.
От товарища-то, когда в беде он, уплывать не положено, — сурово заметил Бурмакин.
Так, Павлуша… сам Мирон наказал. «Езжай», говорит.
Не врешь?
Светит месяц! Чего же я врать стану?. Ну, поехали, Павлуша?
Ладно, — сказал Бурмакин. — Коли так, поехали. Только сам я спрошу Мирона.
Побуди больного человека, — с укором сказал Митрич, — только заснул он. А я тебе побожиться могу, ежели не веришь. Крест святой, пречистая богородица, — перекрестился он.
Бурмакин задумался: похоже, правду старик говорит. Мог, пожалуй, Мирон согласиться… хотя и знал, что тогда лучший куш достанется Митричу. Ну, да это их дело. Не вмешиваться же ему, Бурмакину, как поделятся барыши между купцами! А перед Антоном совесть будет чиста: ежели Митрич решил плыть от Мирона отдельно, все равно Антону и того и другого на розницу через пороги не придется проводить. Кого-то одного только можно. У Мирона лодок больше, с него Антон больше и получит.
Едем, — решительно сказал Бурмакин. — Где Вань-ча спит у тебя?
В лодке, Павлуша, там дожидается.
Они спустились к реке. Ваня Мезенцев, невыспавшийся, сидел в лопастных веслах, скучно оглядывая высокие, серые берега, — рассвет здесь еще и не чувствовался.
Митрич, кряхтя, забрался на средину клади, где помягче. Бурмакин вытолкнул лодку в реку.
Постепенно стало светлее. Ваня равномерно взмахивал веслами; Бурмакин сидел в корме, правил лодкой; Митрич, откинувшись на спину, блаженно улыбался. Ему уже рисовались полные мешки, набитые дорогой пушниной. Он радостно потер ладошки.
Бурмакин поглядывал на него подозрительно. Ему показалась чрезмерной радость старика; уж не прихватил ли он вместе со своим товаром и Миронова товару? Что он делал ночью? Не очень-то надежный старик…
Дед Степан, — окликнул его Бурмакин, — правду скажи: ты чужого ничего не взял?
А, Павлуша? Ты что? — приподнялся Митрич. И засмеялся. — Ну, что ты, Павлуша, шутишь все над стариком!
Нет, я без шуток, — круто поворачивая лодку к берегу, сказал Бурмакин, — пока не очень далеко уплыли, в деревню схожу. Проверю. И с Антоном поговорю. Неладно: уехал и не попрощался.
Митрич забеспокоился, стал убеждать, уговаривать Бурмакина. Еще раз поклялся, что поплыл он с согласия Мирона и что чужого в жизни он не брал ничего. Но Павел остался непреклонным. Подчалил лодку к берегу и пошел в деревню.
Павлуша, да обратно-то ты вернешься? — вдогонку ему спросил Митрич.
Коли ты чужого не взял — вернусь, — твердо пообещал Павел.
В деревне мужики только покачивали головами, когда Павел стал им рассказывать, как его сговаривал Митрич. Антон посмеялся.
И сам лиса твой старик, и еще за лисьими шкурками едет. Что ж, плывп с ним, Павел, я после с Мироном поплыву. Чужого старик не взял ничего, все на месте. А за барыши пусть Мирон или Василев сам с ним счеты сводит.
Нет, я должен сказать и Мирону, — рассудил Павел. — Как-никак от него мне и еще потом наниматься.
Мирон, морщась, выслушал Павла.
Приходил ко мне старик вечером, — сказал он, трудно дыша, — а чего говорил, не знаю, не помню… Может, и я что сказал ему… Мне, Павлуха, не до этого. Поплыл — так плыви. На тебя не сержусь…
Павел пожал его горячую руку, распрощался с Антоном и, спросив того, можно ли напрямик через хребет перевалить, чтобы короче выйти к Чуне, — она сразу же за деревней делала большую петлю, — зашагал по указанной Антоном тропинке.
Когда деревенька скрылась из виду, Бурмакин присел на колодину у тропы и закурил кореньковую трубку. Сизые струйки дыма поднимались вверх и таяли в паутине ветвей. Воздух был напоен свежим лесным запахом. У лица назойливо сновала мошка, лезла в уши, в нос. Тоскливо пищали комары. Они садились ему на спину, на плечи и жадно втыкали длинные носы в грубую ткань однорядки. На колодину вскочил полосатый бурундук; увидев человека, испуганно присел, дернул в сторону рыжим хвостом и, раздув набитые спелой брусникой мохнатые щечки, прыгнул в густую траву. Бурмакин усмехнулся, встал, выколотил трубочку, продул ее и, круто свернув с тропы влево, углубился в чащу.
Отводя от лица длинные ветви молодого сосняка, Бурмакин поднимался в гору. Идти было тяжело. Кругом громоздился черный валежник, ноги путались в густых порослях чапыги и кипрейника, проваливались в моховые кочки. Рубаха у Павла промокла от пота.
Он взобрался на вершину хребта. Далеко внизу блеснула река. Здесь она делала крутой изгиб и, обежав серый, обомшелый утес, возвращалась обратно. Бурмакин пригляделся и, выбрав направление, широкими шагами стал спускаться вниз.
Ну, прогрелся я здорово, — сказал вполголоса, — зато на душе спокойнее.
У реки он отплюнулся. Опрокинувшись вниз головой, на обрызганной утренней росой паутине, растянутой в кустах тальника, висел огромный зеленопузый паук. Бурмакин попал в паутину лицом. Холодная тварь, перебирая мохнатыми лапами, пробежала у него по шее. Клейкие нити залепили глаза.
Ах, будь ты проклят! — выругался он, с омерзением сбрасывая паука на землю и обтирая паутину с лица. — Создаст же господь такую гадость!
В просвете, между кустами, на воде качалась черная корма лодки. Над нею торчала плешивая голова Митрича.
Такая же погань, — пробормотал Бурмакин, натягивая сползшие голенища ичигов. — Истребить бы их всех к лешему. Ей-богу, зря я к нему нанялся…
Ваня сладко храпел, раскинувшись в зарослях гогона. На лице у него была натянута плотная волосяная сетка — I «личинка», вшитая в широкий матерчатый колпак с пелеринкой. Дышать было жарко, но гнус не мешал. Митрич истуканом сидел на корме, разглядывая в воде табуны резвящихся ельцов.
Эй женатик, — толкнул ногой Ваню Бурмакин, — вставай: к Шиверску подъезжаем.
Ай?" — поднялся тот, протирая через жесткую сетку глаза. Степан, поехали. Оправдался ты передо мной.
Убирайся ив кормы, дай место правщику, — кинул Мит-ричу Бурмакин. — Твое дело теперь — лежи да барыши подсчитывай.
Я же говорил, Павлуша! — радостно ворковал Митрич, довольный, что все обошлось так хорошо.
Ваня взялся за лопастные весла, лодка отвалила от берега и наискось стала выходить на середину реки.
Быстро скользили назад берега. На воде было прохладно. Высокие утесы закрывали доступ солнечным лучам. Здесь оно позже всходило и раньше садилось. Началось пустоплесье— триста верст глухой тайги, без жилья, без голоса человечьего. Ни лугов, ни открытых полян. Горы справа, горы слева, горы впереди.
Поесть бы, — сказал Ваня, — поглаживая живот, — сосет под ложечкой.
Ничего, пусть пососет, — ответил Бурмакин, выправляя лодку вдоль течения. Через Аракан-порог спустимся, тогда поедим.
А сколько до твоего до Аракану?
Подгребай пуще — будет недалеко.
Размеренно взвизгивали в уключинах весла, В камнях дробно отдавалось эхо. Дрожащая тень скользила рядом с лодкой по воде. Река змеилась, металась то вправо, то влево, облизывая подножия утесов. Мохнатые кедры, раскинув широкие ветви, склонялись с обрывов к реке. Митрич лежал на брезентах посреди лодки, задрав кверху бороду. Настроение у него изменилось. Он теперь уже жалел, что решился на такое новое, незнакомое дело.
«Будут ли барыши, — думал он, — бабушка еще надвое
сказала, а страсти в одиночку натерпишься дорогой —
светит месяц. Иван Максимович узнает, вспламенится.
Оно хотя мне детей с ним и не крестить, а все теперича
пакостить будет. Силен мужик. Господи!„А каков будет
обратный путь? Мытарства одни, и ничего более. Ульяна
осталась одна. Всякий народ в трактир забредает. Она
баба-то хотя и с солью, а все творение нежное. Долго ли
обидеть?»
И Митрич в волнении перекатился на бок. Лодка накренилась, едва не зачерпнув воды.
Ты! Дед! Вертись полегше, перевернешь лодку! — крикнул ему Бурмакин. — Не на перине лежишь.
Ладно. Неученому ученого учить — только портить, — буркнул Митрич, закрывая глаза. Он боялся воды.
От Шиверска до Хаи, когда Митрич сам сидел в лопастных, ему было не так страшно. Сидел он спиной вперед, стараясь глядеть либо подальше, на берега, либо в ноги на дно лодки. Стиснутые ладонями рукоятки весел придавали уверенность. А потом он привык, обтерпелся, даже стал поглядывать в воду, наблюдать, как в прозрачных струях дрожали, мелькая под лодкой, контуры каменных глыб, усыпавших русло реки.
К плесам Митрич привык, но в порогах, когда пенные гребешки, срываясь с крупной и редкой волны, захлестывались через борт, а берега исчезали из виду, закрытые набежавшим выше лодки валом, Митрич терялся, бледнел и, случалось, прямо грешил, как новорожденными младенец.
Лодка была нагружена с верхом. Лежа на бугре посреди клади, Митрич чувствовал легкое головокружение и, стараясь по возможности не выдавать себя, крепко вцепился руками в брезенты.
«Сидеть в лопашнях способней, — соображал он, — рукам тяжелыне, а для головы лучше. Может, приобыкну».
Солнце поднялось уже высоко, когда впереди зашумел первый от Хаи порог Аракан. По небу неслись разрозненные табуны кучевых облаков. Слегка тянула низовка. Вода серебрилась в пестринах, как рыбья чешуя. В изголовье порога курчавились белки на гребнях валов.
Дед Степан, проснись! Аракан! — окликнул Мит-рича Бурмакин. — Ваньча, гляди: ударять волной под весло будет — держи крепко, пережди, пока прокатится, а потом пуще подгребайся.
Господи Иисусе! Помоги пройти благополучно, — пробормотал Митрич, распластавшись, как лягушка, животом вниз, на брезентах. — Ссадил бы ты меня на берег, Павел, легше было бы в лодке.
Лежи, — сказал Бурмакин, привстав на корме и разглядывая ход матёры, — только не дрыгайся. Аракан порог не сердитый.
Нос у лодки поднялся на гребне волны и гулко хлоп-до воде, опустившись вниз. Отсвечивая радугой, в стороны разлетелись яркие брызги.