Гольцы — страница 32 из 72

Трех работников постоянных держал Петруха на полевых, а зимой на извозных работах. Клавдею взял четвертую. За скотиной, за птицей ходить. А случится, так и косу либо серп из рук не выпустит — крепкая баба, молодая, осунулась маленько, а тело сохранила.

Тридцать третий год шел Петрухе. А цепкая, волчья хватка от отца, видно, по наследству к нему перешла. Как нацелится острым глазом своим — добьется, чего хочет, не выпустит. Любым путем: напролом либо в обход, а пролезет. Но больше грубостью да силой брад. И лицо у Пе-трухи, хотя и красивое, было жесткое, сухое, без румянца. Привольно Петрухе жилось в Кушуме, а все тянуло его поближе к городу. Всякий товар требует сбыта — и хлеб и скот, — а в городе выгоднее можно продать.

Семья у Петрухи была небольшая. Жена Зинаида да старуха мать. Славная, спокойная характером, прилежная в работе удалась Зинаида. Все у нее спорилось в руках — и тяжелая работа, и рукоделье. Всем угождала, одному Петрухе угодить не могла. Так в синяках да черных пятнах от побоев и ходила. Больше всего злобился Петруха на то, что не беременела Зинаида. Хотелось ребенка иметь ему, сына, чтобы было потом кому богатство свое передать.

Ив кого ты удалась, кедрина сухая? — ругался Петруха. — Будто все у вас в семье плодовитые, одна ты оказалась уродиной.

Погоди, Петруша, — уговаривала Зина, — может, время еще не настало. Не старики мы с тобой. Чуть на третий год пошло, как женаты.

А мне ждать, когда стариками будем? Вот забью тебя до смерти — женюсь на другой. — И тяжелая рука Петрухи опускалась ей на спину.

Не стерпела однаяады Зина, отскочила и крикнула:

Черт ты, окаянный! Оттого, может, и понести не могу, что забил ты меня всю, все внутренности отшиб.

дХ) ты так? — даже опешил от неожиданности Пет-

руха. Я тебе внутренности отшиб?.. Так я ж тебя…

Вечером Зина жаловалась Клавдее:

Ну что я буду делать? Научи хоть ты меня. Ты по-

старше, больше знаешь…

Ничего не скажу, Зинушка, — пожимала плечами

Клавдея. — Однако сглазили тебя. Надо знающего человека найти, — может, ворожбу снимет.

Пришло жаркое лето. В покос Клавдея косила вместе со всеми. Дома оставалась только Петрухина мать. Молодые, здоровые руки на поле нужны.

Ильче стало немного полегче. Он сам поднимался с постели; опираясь на палку, выходил за ограду и садился на скамейку у ворот, тоскливо разглядывая синеющую тайгу в горбатых хребтах.

Поправлюсь, господь дает, — мечтал он. — Разок бы, еще единый разок сходить в тайгу. Попромышлять бы зверя! А там хоть и умирать. Только полегче бы как-нибудь, без болей, лег — и готовый.

Отпуская Клавдею на покос, Ильча даже посмеялся:

Смотри, Клавдея, вернешься с покосу, а я уже оз-доровел совсем, из тайги иду — рога изюбриные на плечах тащу. Мясо освежеванное на лабазе висит, — седлай коня и вези.

Ладпо, ладно, — обняла его Клавдея, — развозился! Сиди уж лучше… Промышленный!..

А что, Клавдея, — вдруг спросил ее Ильча, — какой тебе год-то? Тридцать шестой, однако?

Тридцать шестой.

Ну, значит, мне сорок шесть… Нет, Клавдея, не помру, нет! У нас никто в родове ранее семи десятков не помирал. Вот только с хворью разделаться… кха, кха, кха…

На покосе было весело. Балаган Петруха поставил большой, хороший, плотный, из лиственничной коры. Ни дождь, ни ветер ночью спать не мешали. Комаров выгонял маленький дымокур, разложенный посреди балагана. Весной часто перепадали дождики, жарко припекало солнце, трава поднималась, как на опаре. Приятно косить густую, сочную траву, слушать, как шуршат упругие стебли, подрезанные блестящей косой; тяжелей на косьевище вал ложится, а ничего, лучше, чем по пустому полю смыгать. Почаще только косы мужики отбивали, жало тоньше держали, и хорошо — сердце радуется косить такие травы. Эх, кабы не на дядю!..

Клавдея не отставала от мужиков. Она шла четвертой. Косили в восемь кос.

Уходи, пятку подрежу! — кричала она, догоняя ближнего к ней мужика.

Косы вспыхивали на солнце почти рядом. С мужика градом лил пот.

Вот чертова баба! — ворчал он, размахивая косой все шире и шире, стараясь уйти вперед и делая на прокосе огрехи.

Куды? — смеялась Клавдея. — Сзади тебя на второй ряд косить, что ли?

И под общий хохот мужик отпрыгивал вбок, чтобы не сцепиться косами. Клавдея заканчивала «ручку» на его прокосе. Мокрая кофта прилипала к спине, накаленное солнцем и работой лицо горело густым румянцем. Петруха расхваливал Клавдею.

Эх, вы, — корил он мужиков, — эту бабу, да в ваше бы тело засунуть, вот был бы мужик, не вам пара! Откуда в ней сила такая?

У Клавдеи часто болела голова. В эти дни было очень тяжело. Петруха не давал ей спуску.

Вставай, вставай, разомнешься, — толкал он припавшую к подушке Клавдею. — Подумаешь, нездоровье! Разнежилась! Не головой косить, а руками. И так затянулись с покосом. Ржи доходят, пора страдовать.

Клавдея, морщась от боли, вставала, охала и, стиснув голову потуже мокрым полотенцем, брала косу на плечо и плелась на прокосах уже самой последней, восьмой.

Как-то раз, будучи не в силах подняться, Клавдея осталась лежать в балагане. Петруха, изругав ее, как только сумел, отступился, плюнул и вышел. Клавдея осталась одна. В балагане, сделанном наподобие юрты, было полутемно. Издали доносился звон кос, шуршание травы и зудящее шипение лопаток с песком, которыми правили косы.

Головная боль стала стихать. Клавдея перевернула подушку прохладной стороной вверх и, откинувшись, задремала.

Вдруг послышались быстрые шаги. Петруха, сдвинув вбок лиственничную кору, заменявшую дверь, вошел в балаган. Клавдея отодвинулась дальше к стенке. Петруха покосился на нее и стал шарить у себя в изголовье.

— Кресало забыл. Не видала? — спросил он, стоя на

коленях.

Не видала, — ответила Клавдея.

Петруха слегка нагнулся к ней.

А ты… красивая, Клавдея… Да… — проговорил он

так, славно с ним кто-то спорил, и тронул твердыми пальцами ее ладонь.

Клавдея выдернула руку резким рывком.

Не лезь. Ударю! — коротко сказала она.

Петруха отскочил, прищурился и, стиснув жилистый кулак, замахнулся. Клавдея сжалась в комок и закрыла голову руками. Тогда Петруха медленно разжал кулак и, пристально оглядывая сверху Клавдею, сказал:

Не трону. Ладно… — И вдруг, насупившись, прошипел — Смотри, баба… После обеда не встанешь косить — шкуру с тебя спущу!

И вышел из балагана.

С этих пор Петруха почти не глядел на Клавдею, но гонял ее немилосердно. Мужикам не давал такой работы, какую загадывал ей. «Уйти», — много раз думала Клавдея, но уйти уже было нельзя, некуда. Избенку ихнюю Петруха вывез, поставил себе на заимку, на пашне. А к осени Ильче опять стало хуже.

Зимовье, которое им отвел под жилье Петруха, стояло в скотном дворе. Сквозь единственное окошко цедился тусклый свет; на полу от сырости выступила плесень; об углы снаружи чесались коровы и тревожили чуткий сон Ильчи.

Дух нехороший, — жаловался он, — пахнет скотиной. Дышать неохота. В тайгу бы сейчас, в пихтачи! Жил бы не емши, одним воздухом сыт.

Перед Казанской, когда выпал первый зимний снег и мороз хитрыми узорами заметал в окнах стекла, Ильча слег вовсе. С трудом он проглатывал утром чашку теплого молока и больше весь день не ел ничего. Его давила одышка. Лежа пластом на постели, Ильча хрипел, как подстреленный изюбр. Казалось невероятным, что может до такой степени исхудать человек. Голова приняла очертания черепа: кожа побелела, уши топырились прозрачными пластинками. Только в глубоко запавших глазницах еще теплились огоньки угасающей жизни.

Клавдея, занятая все дни на молотьбе, когда кончала работу, с тревогой вбегала в зимовье, всматривалась в заострившееся лицо мужа.

Ну что, Иленька? — спрашивала, обтирая липкую испарину с его горячего лба.

Оп шевелил губами, силясь улыбнуться.

— Ничего.

— Как ни упрашивала Клавдея освободить ее от работы, походить за Ильчей, пока не получшает ему, Петруха оставался непреклонен.

Он год целый у тебя дохнет — сдохнуть не может. А ты ждешь поправки. Придушила бы подушкой, ему же сделала бы добро. А хочешь с ним вожжаться — ступай. Только вовсе прочь со двора — вези вон за поскотину.

Нет в тебе жалости, — вспыхивала Клавдея, — зверь!

Ладно, не учи. Поезжай-ка с Михайлой по сено. Приютил вас…

Укаталась зимняя дорога. Крепким черепком окостенела земля. Прочным льдом затянуло зыбучие болота, снегом засыпало шаткие кочки. Просторнее стало в лесу. Кудреватые летом, березы теперь маячили в белесом небе тонкими, обтрепанными сучьями. Каменными столбами вытянулись комлистые лиственницы.

Петрухе не хватало покосов. Скупил все свободные пап на лугах — тоже не хватило. Тогда он отправил мужиков косить на Семилужках — казенной даче — по охотничьей тропе, ведущей на Худоелань. От веку там не кошенная трава уродилась небывало густая. Сено не нужно было грести, мужики копнили прямо из валов. Траву подвалить удалось под вёдро, и сено убрали душистое, зеленое, как лук. Петруха остался доволен.

Однажды утром, когда на небе еще не зоцилось, Клавдея, управившись с Ильчей, вошла в избу, Петруха кивнул ей головой.

Поедешь с Михайлой по сено на Семилужки на шести конях. Собирайтесь проворней, чтобы к вечеру вернуться.

Не успеть, — отозвался Михаила, — почитай, двадцать верст в один конец, и дорога непромятая. Тайга-матушка, не на тракту.

Ну и что же? Поди, овсом мои кони кормлены, сходят, не запреют. На первый раз полегше воза вьючьте. До Семилужков вместе с вами доеду. Жеребца в Худоелань отвести Курганову надо. Отгулялся, как черт.

Петруха стремился улучшить породу своих лошадей и на лето брал на отгул, на пастбище, в свой табун жеребца худоеланского богача Курганова.

Топор в головки брось, не забудь, — сказал Михаила Клавдее, подтягивавшей чересседельник у последней запряжки. — В тайгу, в бездорожье, язви его, едем.

Бросила, — ответила Клавдея, прихлестывая к оглобле подбойку.