Гольцы — страница 42 из 72

а ума-то и не хватает. Сказать бы, что баба только для утехи создана… Так нет, в жизни ей место хорошее выходит, и за это уважать ее надо.

Бурмакин смолк, шершавым подолом рубахи вытирая испарину с лица. Кто-то звучно вздохнул. Середа лежал на; нарах, заложив могучие руки под голову, и неопределенно смотрел в пространство.

Прошло время, — продолжал Бурмакин, — возмужал парень. На лицо свежий. Стали девки его задирать. Так он им обидой ответит, а сам стороной старается пройти. На вечерки ни ногой. Гармонь заиграет — ему как ножом по сердцу, ружьишко схватит и в тайгу… Все один и один. И в семье-то один рос — и рос немилым. Будь он или нет, отцу с матерью и горя мало. Меж себя у них каждый день то брань, то драка.

И вот раз летом и случилось с ним такое. Пошел он в праздничный день по болотам, уток пострелять. За брел далеко, а тут дождь. Такой дождь — враз до нитки его промочило. В стороне зимовье. А уже вечерело.

«Дай, — думает парень, — зайду, разожгу огонь, просушусь, а не то и заночую. Хлеба кусок есть, утенка в золе

испеку».

Зашел в зимовье, распалил костер на каменушке — сушить рубаху повесил. Сидит, щиплет утенка. А в лесу вовсе стемнело. Дождь шумит, не перестает. Вдруг открывается дверь, и входит баба. Тоже мокрехонькая-премокре-хонькая, вода с головы, с подола ручьями льет. На руке корзина — грибы, видать, собирала. Узнал он ее. Устя — незадолго перед тем на житье к ним в деревню откуда-то из-под Тамбова, что ли, приехала. И нароком или ненароком, а часто попадалась ему, словно следила всегда, куда он пойдет. Совсем еще молодая, поселилась одна, примерно одногодка с парнем, но говорили, что вроде ранее она уже и замужем была. Схватил рубаху парень, стал натягивать— сам^ волчонком смотрит на бабу. «Уйди!» — ей кричит.

Прислонилась Устя к колоде, корзину на пол поставила, стоит, руками платье обжимает. «Зря ты, голубенок, дичишься меня, — говорит. — Чудно мне: парень ты красивый такой, а девок боишься. Давно я к тебе приглядываюсь, дивуюсь».

Натянул он рубаху, застегнул кое-как.

«Чего тебя сюда занесло?» — «А что? Грибы собирала, с пути сбилась — вот и все. Хорошо, на зимовье набрела. Вон какой дождище хлещет! Дай у огня погреться. Продрогла — зуб на зуб не попадает».

Присела у каменушки — руки синие и в пупырышках, сама дрожит. «Подвинься, дай больше места».

Встал он, ушел от огня вовсе. Молчит. Глядит на Ус-тю, — платье у нее от воды грузное, обвисло, и оттого она вся видна. «Чудной ты, — говорит ему Устя, сама смеется, — что я, зверь какой, так ты меня испугался?»

Отвернулся он, сел на чурбан, к ней спиной. Сам дрожит, рубаха холодная, не успела обсохнуть. Головешки в каменушке трещат. Молчат оба.

Вдруг Устя тихонько по имени его кличет.

Сидит он: может, просто померещилось?..

А она опять — и погромче — зовет его.

Парень молчит, а сердце, чувствует, заколотилось у него и вроде жар по» телу пошел. А голос у Усти такой мягкий, ласковый, будто гладит голосом своим. Говорит, ровно как перекат под шиверкой журчит:

«Нравишься ты мне, голубенок, так нравишься — пуще жизни. Давно за тобой гляжу и думаю: нет в селе парня лучше тебя. А что девок боишься — хорошо: одну любить будешь крепче. Мне бы в жены твои. Я за тобой хоть на край света уйду. Не гляди, что я была замужем, — то не от сердца, от горькой неволи было. Хочешь, все я тебе расскажу?»

И замолкла.

Он тоже молчит.

Припомнил: говорили мужики про Устю всякое… И нехорошее говорили.

А Устя опять: «Мил ты мне. Люб, как солнце. Впервой мы с тобой одни. Ненароком зашла сюда — знать судьба моя, а теперь рада. Свет ты мой утренний!..»

Не стерпел он, обернулся. Стоит Устя и смеется, руки к нему тянет. Сама как тополинка приречная — высокая, статная. Глаза карие, так и блестят, словно насквозь видят. А волосы, как расчесывала их она, от дождя еще мокрые, темные, по плечам распустились. «Нашла я счастье свое, говорит, радость моя».

Подошла к парню. Да как кинется к нему на шею…

Арестанты завздыхали, завозились на полу. Но никто не проронил ни слова, только прежний любопытный парнишка еле слышно прошептал:

Ну, а далее? Далее-то что?

Ударил он ее, — тяжело заговорил Павел, подрагивая ноздрями. — Толкнул. Отошла Устя. У каменуг стала, грудь ходит, будто от воздуху разрывается… Очег она красивая была… Особо в тот раз… Долго так на пар-посмотрела и говорит:

«Не люба я тебе, вижу. Не надо. Только зачем же так Не хотел ты знать бабьей любви настоящей, хорошей не веришь в нее, — может, другой дождешься, такой, кс да сам нелюбим будешь. Попомни и это: без любви ч_ ловек не проживет. А может, время придет, и меня станешь искать — тогда и я найду, как тебе ответит Прощай!..»

Схватила свою корзинку да так в ночь, в темень ушла.

Павел смолк. Закатный солнечный луч прорезался угол решетки, упал на нары, скользнул по косматой бороде Середы. Он лежал с закрытыми глазами, закинув руки под голову.


Ты к чему рассказал эту басенку, арестант? — хрипло выдавил Середа, не открывая глаз.

К тому, — после паузы ответил Бурмакин, — что трудно поначалу жизнь разгадать, как у каждого она сложится и как понять сердце человеческое.

— Ты может, разжалобить меня думал? Я слова своего не меняю.

— Про тебя я вовсе не думал, — спокойно отозвался ему Павел. — И что думать? Все равно не убить тебе меня, Середа. Нё за что.

5

Четвертую неделю стоит сушь. Пожелтела трава в лугах, потрескалась земля на дорогах, не выколосившись, сморщились чахлые стебли пшеницы. И небо, всегда такое голубое, нынче припало к земле, бесцветное, пустое. Солнце жжет повсюду — на открытых полянах, пашнях, лугах, в приникших к реке тальниках и черемушниках, под навесами и крышами домов. Палящий, нестерпимый зной.

Жизнь в городе заметна ранним утром да в вечерние сумерки. А днем, когда солнце обрызжет землю огнем прямых, жгучих лучей, все живое бежит в тень, ищет прохлады.

Уда обмелела. Далеко от берегов, к середине, вытянулись длинные россыпи-косы. В затонах белыми хлопьями качается пена. И уже не шумят, а только журчат перекаты и шивепы. Открылись глубины — с высокого яра можно пересчитать камни на дне по всей реке. Вода стала светлая-светлая, ни песчинки, ни илинки. Студеные струи согрелись. Над рекой метелицей вьются бабочки-капустни-Цы, стрекозы. Серые поденки падают в воду, тонут и, выброшенные прибоем, устилают берега.

Только на вершинах хребтов, в гольцах, на нетающих снегах, откуда резвой змейкой сбегает в долину Уда, только в кедрачах, в густых ельниках веет свежестью и прохладой. Плотно смыкаются там смолистые кроны деревьев, высокой стеной подымаются утесы, берегут, закрывают от солнца Уду.

Табуном оленей разбежались отроги Саянских хребтов. " синем мареве потерялись на западе и на востоке черные осыпи гольцов, а вокруг затопила все непроглядная, зеленя, дремучая тайга. И над нею серебряными зубцами устремились к небу снежные вершины Мангараша, У ляхи Орзогая.

Много красавиц рек и ручьев приютили Саянские горы, но нет среди них реки краше Уды. Много проворных рек и ручьев убежало из тесных распадков к далекому океану, но всех проворней красавица Уда. Много верст скользила она вдоль хребтов по ущельям, прыгала по камням и порогам, устремившись в беге своем туда же, куда шли и горные цепи, — на восток. А потом вдруг свернула на север, вырвалась в широкую солнечную долину, подхватила справа тихий Ут и шустрый Кирей, а слева — шумные речки Чалотку и Рубахину и побежала, щурясь на полуденное солнце, искать встречи с сестрой Бирюсой.

Не было раньше Чалотки, и только тот, кто знает историю утесов Богатырей и Чалота, скажет, откуда взялась эта речка.

Самолюбив и непокорен был богатырь Чалот. Надвинув на брови тяжелую шапку, бродил он среди сухих степей и пустынь. Острым мечом крушил гранитные плечи нападавших на него врагов-великанов и разбрасывал их по бранному полю. Там, где падали капли вражеской крови, трава сжималась, желтела и колючими шарами перекати-поля мчалась, гонимая ветром, по степи. А Чалот, натешившись сечей, возвращался в родные Саянские горы, выходил на берег Уды и лежал неподвижно, устремив свой гордый взор в светлую глубь реки.

Но однажды, возвратившись после кровавого боя со смертельной раной в груди, Чалот нашел свое место занятым. Опершись локтями в россыпь чистой речной гальки на берегу лежала незнакомая девушка. Ни слова не сказал богатырь, лег с ней рядом и стал обмывать свою рану. Тогда девушка поднялась, нарвала душистой целебной травы, приложила к пробитой груди Чалота и плотно привязала солнечным лучом. Посмотрел богатырь в ее голубые ласковые глаза, улыбнулся. И в улыбке его засияла любовь.

Только недолго длилось счастье Чалота. На рассвете вдруг очнулся он, приоткрыл тяжелые веки и увидел: не спеша, обняв за плечи девушку, уходил с ней вдоль по берегу ненавистный враг его — богатырь, что нанес ему коварный удар. Гневом вспыхнуло сердце Чалота, разорвал он тугую повязку на груди своей, бросил в реку душистые целебные травы и размахнулся тяжелым мечом. Первым взмахом убил он девушку, а вторым — отрубил напрочь голову друга ее. Покачнулся сам и, окаменев, заплакал…

Много с тех пор пронес облаков над его телом северный ветер, много снегов растаяло и сбежало по каменным щекам, много мхов и лишайников прилепилось к мертвой груди, но плачет богатырь и доныне. И слезы его зовутся в народе речкой Чалоткой. А выше Солонцов, выше Кушума, там, где, прорезав в утесах узкую щель, вырвалась на свободу Уда, на самом свороте и посейчас стоят, обнявшись, убитые Чалотом два Богатыря. И нет рододендрона краснее, нет рододендрона душистее во всей Саянской тайге, как па плечах Богатырей. И нигде не отзывается эхо так печально и глухо, как в темных щелях-морщинах угрюмого лица Чалота.

Той тропой, что ходил через Саяны Чалот, никто не ходит. Тяжела человеку дорога богатыря. Только раз, много веков спустя, совершая набег на Русь через Семиречье, Хорезм и половецкие степи, Чингисхан провел по ней дикие рати свои. Усыпал костями, оружием павших в походе воинов топкие болота, крутые взъемы хребтов; смрадным пожарищем прокосил тайгу. Думал хан, идя в дальний поход, бросить Русь к ногам своим, заставить смириться. Взять с нее дань золотом и кровью. На бескрайних полях насыпать могильные курганы. Навеки стать над ней господином…