имались кружить над своим новым домом.
Спустя несколько минут, когда им уже хотелось вернуться обратно, Мирьям отгоняла их взмахами того же белого флажка, но еще через четверть часа сменяла его на голубой, переводила вертушку в положение «только вход», громко и сильно свистела и говорила детям: «Уходите отсюда, они хотят вернуться». Когда голуби снижались, она пела им: «Гули-гули-гули, прилетайте кушать» — и шумно тарахтела зернами в жестяной банке.
Голуби садились, вначале нерешительно, потом охотно, и Мириам старательно записывала, который сел первым, который последним, и кому не удалось пробраться сквозь решетки вертушки, и кто пробрался с легкостью. Тех, кто мешкали залетать и даже совсем отказывались, снова и снова, она отселяла в другой отсек, чтобы не показывали дурного примера другим.
В первые дни голуби, вернувшись, находили зерна разбросанными на полу, а затем Мириам начала неизменно подавать им еду только в кормушках. Голуби едят очень сухую пищу и каждую еду запивают водой. Когда хотя бы один из голубей кончал есть и начинал пить, Мирьям убирала остатки, и ни одного зернышка не оставалось для отстающих и запаздывающих и, уж конечно, для тех, кто остался на крыше голубятни. После кормежки она шла на работы, которые члены Пальмаха должны были делать в кибуце, а голуби сидели взаперти. После обеда она возвращалась, дверцы открывались, и белый флажок подымался опять — знак второго полета. По возвращении голуби получали свою главную пищу. Мириам заканчивала свои труды, усаживалась, выкуривала свою вечернюю сигарету и подрагивала коленкой, а затем шла спать в палатку Пальмаха.
Голуби быстро выучили белизну взлета, и голубизну посадки, и пронзительность свиста пальцами, и набор положений вертушки, и очарование многообещающего постукивания зерен о жесть. Через несколько дней Мириам продлила их полеты до получаса утром и до часа после полудня и, пока голуби были в полете, чистила голубятню, меняла воду и выбрасывала мусор.
Дети подходили, глазели и задавали вопросы, но Мириам хранила молчание и показывала им удалиться. Она сменяла флажки, и голодная стайка садилась вся разом, как одна птица. Все голуби тут же торопились в голубятню, и их хозяйка была очень довольна. Она осматривала их одного за другим и делала записи в разных журналах и карточках. И вот так день заднем она кормила, поила, запускала, свистела, махала, снижала, впускала, чистила, не отвечала на вопросы детей и не привечала их взглядом.
Дети вскоре и сами привыкли к этому представлению и перестали приближаться и подглядывать — все, кроме одного, маленького и полненького мальчика, которого они называли «Малыш». Так прозвали его уже тогда, и так звали, когда он стал юношей, и так продолжали звать в Пальмахе, и когда, спустя девять лет, по всему поселку разнесся крик: «Малыш погиб! Малыш убит в бою!» — и другие подобные возгласы, в них звучали не только жалость и боль, но и потрясение, вызванное сочетанием этих двух слов, таких несовместных: «погиб» — и «Малыш».
Голубятня притягивала его. Несоответствие неказистой внешности почтовых голубей и их высокого предназначения вызывало в нем дрожь. Работа Мириам рождала размышления. Его пробуждение как будто само собой сдвинулось на более ранний час, и теперь он, в отличие от прежнего, уже не оставался в постели, наслаждаясь считанными минутами, которые принадлежали ему одному, а вставал, быстро одевался, брал два куска хлеба из хлебницы в кухне интерната и бежал смотреть на запуск голубей в утренний полет. Мириам показывала ему рукой отойти, и он отступал и прятался за ближайшей пальмой. Сам того не сознавая, он повторял ее движения: тоже махал воображаемыми флажками, и прикрывал ладонью глаза, и уже усвоил поднятый вверх взгляд, который иногда провожает голубей до их исчезновения, а иногда ожидает их появления, — взгляд голубятников во все времена, всех и везде.
Мириам улыбалась про себя, но на Малыша смотрела гневным взглядом. Ее зрачки сужались: «Исчезни!» Ее лоб хмурился: «Ты пугаешь голубей!» Малыш отступал дальше и смотрел издали, но какое-то время спустя снова приближался и в один прекрасный день осмелился предложить ей помощь. Он готов, сказал он, делать любую работу. Он, конечно, мал, признал он, но зато старателен и силен — «смотри, какие у меня мускулы, потрогай здесь, не бойся, надави сильнее…» — протянул он ей согнутую руку и поднял зардевшееся лицо, — и он не будет надоедать и мешать, он будет приходить сюда сразу же после уроков, получит и выполнит любое указание и не станет задавать вопросов.
Мириам сказала: «Не нужно!» — но именно в тот день лопнуло соединение в трубе водопровода, ведущей к крану голубятни, и ей понадобился кто-нибудь, чтобы закрыть и открыть шибер, пока она чинит и затягивает с другой стороны, и Малыш с успехом выполнил эту задачу, и она смилостивилась и позволила ему почистить кормушки. Она наблюдала за ним издали, искоса, как смотрел на нее доктор Лауфер, когда ее, в возрасте Малыша, мать привезла в зоопарк в Тель-Авиве и она не обращала внимания ни на тигра, ни на льва, ни на обезьян, а стояла и смотрела на голубей и не отходила от голубятни, пока проходивший там долговязый рыжий мужчина не пригласил ее войти внутрь. Сейчас она видела, что Малыш делает все основательно и аккуратно, а главное, что он движется внутри голубятни с каким-то врожденным спокойствием, плавно и мягко, и голуби не пугаются его присутствия.
Она велела ему подмести пол в голубятне и послала закопать мусор в яме, а через несколько дней, погасив свою вечернюю сигарету, вдруг спросила, сколько ему лет.
— Одиннадцать, — ответил он.
— Это хороший возраст. Чего ты хочешь — и дальше морочить мне и голубям голову или учиться и стать настоящим голубятником?
— Что значит голубятник? — спросил Малыш.
— Голубятник — это тот, кто занимается почтовыми голубями, — сказала она. — Я, например, голубятница. — И неожиданно добавила: — Это время я люблю больше всего. Это мое самое любимое время. Сейчас в Тель-Авиве тоже садится солнце, и зоопарк наполняется криками, и ревом, и рычанием, и доктор Лауфер приносит своим голубям ужин и говорит им спокойной ночи.
— Так это на самом деле почтовые голуби? — спросил Малыш. — Как он и сказал?
— Да.
— А куда они переносят письма? Всюду, куда им велят?
Она улыбнулась:
— Голуби умеют только одно — возвращаться домой. Если ты хочешь, чтобы кто-нибудь послал тебе письмо с голубем, ты должен дать ему голубей, которые выросли в твоей голубятне.
— Да, — сказал Малыш. — Я хочу научиться и стать настоящим голубятником.
— Тогда посмотрим, как тебе помочь, — сказала Мириам и поднялась с места в знак того, что сейчас она уходит и он тоже должен уйти, потому что ему нельзя находиться возле голубятни в ее отсутствие.
Голуби могут испугаться, а, как мы уже говорили, голуби должны любить свой дом, иначе они в него не будут возвращаться.
А теперь время рассказать о случайном стечении обстоятельств, которого в то время никто не заметил, но чей смысл и влияние еще прояснятся: в тот самый день, когда доктор Лауфер оставил Мириам и ее голубей в кибуцной голубятне, на некий балкон, что на улице Бен-Иегуды в Тель-Авиве, опустился раненый голубь. То ли опустился, то ли упал, проковылял немного, закапав плитки пола по диагонали пунктиром красных капель, и свалился совсем.
На балконе находились в это время Мальчик и Девочка. Она, лет двенадцати, единственная дочь у родителей, лежала на животе и читала, а он, пятнадцати с половиною лет, сын соседей с третьего этажа, спустился сюда за несколько минут до того, чтобы забрать рубашку, которая упала с их бельевой веревки на этот самый балкон.
Они оба бросились к упавшему голубю и наклонились, чтобы рассмотреть его. Обыкновенный голубь, сизо-голубой, с красными лапками, похожий на тысячу других голубей. Но глаза его были затуманены болью, а правое крыло свисало криво и вниз. Видна была тонкая сломанная кость, белевшая в разорванном мясе.
Мальчик бросился к себе наверх и вскоре вернулся с коробкой, на которой было написано по-немецки красивыми белыми буквами: «Verbandscasten». Он вынул оттуда бинты и дезинфицирующие вещества, смазал рану голубя йодом, а его поломанное крыло зафиксировал нитью рафии[25] и палочкой. Девочка придвинулась к нему, чтобы лучше видеть, и ее золотистокудрявая голова оказалась так близко, что он ощутил легкую и приятную дрожь, которую даже в своих снах о ней ощутить не осмеливался.
Девочка, которая и не подозревала, какие чувства она возбуждает в его сердце, указала на хвост голубя.
— Смотри, — сказала она. Тонкая нить была обмотана вокруг трубочек двух соседних перьев. — Это перо его, а это — нет.
И действительно, одна из двух трубочек не имела перышек и не врастала в крыло. Судя по толщине, она вообще принадлежала курице или даже гусю. Мальчик разрезал нить тонкими ножницами, освободил чужую трубочку и посмотрел на нее на просвет. Что-то там было внутри. Маленькая скатанная записка. Он вытолкнул ее наружу спичкой, развернул и сказал:
— Прочти. Здесь есть сообщение.
В записке было всего три слова, требовательных и вопрошающих: «Да или нет?» Самые короткие из всех возможных слов.
— Что это значит — да или нет? — недоумевал Мальчик. — Да или нет что?
Сердце Девочки стучало.
— Это да или нет любви. Кто-то спрашивает у кого-то, согласна ли она.
— Почему именно любви? — усомнился Мальчик. — Это вполне может быть письмо от родственников, или от компаньона по делу, или что-что связанное с Хаганой.
Но Девочка стояла на своем:
— Это любовное письмо. А теперь этот голубь у нас, и парень не понимает, почему девушка ему не отвечает.
Из всего вышесказанного читатель может уразуметь, что нет никакой необходимости в землетрясениях или мировых войнах, чтобы изменить ход жизни человека и произвести в ней настоящий переворот. Порой для этого вполне достаточно детской рогатки, или кошачьих когтей, или какой-нибудь другой несчастливой случайности, произошедшей перед восходом солнца. Так или иначе, но, поскольку голубь нуждался в лечении, а Мальчик — в удобном случае, он взял старый деревянный ящик, накрыл сеткой и положил в него голубя со словами: