Голубь и Мальчик — страница 38 из 65

— Куда ты? — спросила Лиора из своей комнаты.

Я сказал ей правду. Я боюсь, что могилу матери снесло дождем, и хочу посмотреть, что происходит.

— Почему вдруг снесло? Она похоронена в бетонном ограждении.

— Ты не представляешь себе, что может натворить разлив.

— Но ведь мы же только что вернулись оттуда. Что за ужасы ты придумываешь?

— Можешь поехать со мной, если не веришь, — сказал я.

Нет, она не поедет. Она не будет участвовать в моих безумствах.

Даже американские еврейские сыновья-невротики не ездят промерять, не снесло ли дождем могилу их матери. А у нас в Америке, можешь мне поверить, бывают дожди и матери похуже, чем ваши.

— Зато у нас сыновья лучше, — сказал я и вышел.

Погода была ужасная. Ветер дул со всех сторон, и дождь хлестал, непрестанно меняя направление. То грохотал по крыше машины, то стлался почти горизонтально. Но «Бегемот», упрямый, как и его хозяин, пробился, игнорируя мольбы застрявших в воде шоферов, через долину Аялон, прошел через узкие Врата Ущелья, взобрался на длинный подъем, спустился, поднялся, снова спустился, и снова поднялся, и на светофоре перед въездом в город свернул направо, потом еще дважды направо, пока не остановился перед входом на кладбище.

Я вышел и побежал среди могил. Потоки бурлили по дорожкам между памятниками, но могила мамы была на месте, и все венки на ней тоже. Венок больницы «Хадаса», и венок больницы «Ихилев», и венок Еврейского университета, и венок медицинского профсоюза, и венок «Киршенбаум реал эстейт» в Тель-Авиве, и в Бостоне, и в Вашингтоне, и в Нью-Йорке, и венок «Мешулам Фрид и дочь с ограниченной ответственностью», а также жестяная маленькая белая табличка, торчавшая в глинистом бугорке. Намокшая, но прямая и стойкая, с именем «Рая Мендельсон», написанным черной масляной краской. Я обошел могилу, проверил и вернулся в «Бегемот» позвонить Биньямину.

— Всё в порядке, — сообщил я ему.

— Что в порядке? О чем ты говоришь?

— О маме. Ее могила в порядке. Держится, несмотря на дождь.

— Откуда ты говоришь, Яир? Ты что, вернулся на кладбище?

— Я немного забеспокоился. Такая погода, а могила еще не покрыта камнем.

Биньямин спросил, знаю ли я, который час, я ответил, что знаю, и тогда он сказал, что ему интересно, чем я кончу.

Я сказал, что не в этом дело, и напомнил ему, что я не просил у него ни помощи, ни совета, я всего только хотел рассказать ему, что происходит.

— Даже если ты не просил совета, — сказал он, — я его тебе дам. Если уж ты в Иерусалиме, поезжай к Папавашу и заночуй у него. Тебе явно не повредит побывать перед сном у детского врача.

2

Наутро небо прояснилось. Когда я подъехал к своему дому, меня встретили трое землемеров. Один старый, обгорелый и морщинистый, другой примерно моего возраста, с красным носом и обозначившимся животиком, и третий — долговязый ученик, веселый и услужливый парень, из тех, которым время от времени кричат: «Принеси холодной воды» — а иногда: «Подумай о Бриджит Бардо, а то у тебя шест плохо стоит!» — и при этом лопаются от смеха.

Когда они ушли, из соседнего дома вышла хозяйка, воткнула два кола и натянула вдоль границы наших дворов длинную разделительную веревку.

— Поставь настоящий забор, — посоветовал я ей.

— Обойдусь без забора, главное, чтобы люди поняли. — Натянула, связала, выпрямилась и сверкнула глазами. — Что здесь им граница, и чтоб не было больше никаких проблем.

И уже назавтра вышла на первый обход вдоль новой границы.

— Мы тут уже всякое видали! — крикнула она, когда я вышел из дома и поздоровался. — Лучше, когда с самого начала всем всё ясно.

На ее последнее утверждение я не отреагировал, но в душе подивился несоответствию между ее внешностью и поведением. То была молодая и миловидная женщина — не той красоты, от которой пересыхает горло, и не той, от которой подгибаются колени, но безусловно той, что радует сердце. Ничто в ее улыбке, походке и повадках не выдавало той злобности и настороженности, что гнездились в ее душе.

Подумав, я сказал ей, что, согласно чертежу, оставленному мне землемерами, веревка, которую она натянула, не проходит точно по границе, а отрезает немного ее территории. Ее муж, вышедший из дома на звуки спора, не выдержал и улыбнулся, и гнев молодой женщины взметнулся до новых децибелов. Надоели ей «все эти новички с набитыми карманами», которые приходят сюда и вмешиваются в нашу жизнь.

Муж сказал шепотом: «Но он к тебе ни во что не вмешивался, и ко мне тоже», и она закричала еще энергичнее: «Ты за кого, за меня или за него?!»

Они вернулись в дом, а я уселся на большой камень во дворе и прислушался к звукам. Быстрая пулеметная очередь — это дятел на стволе соседской мелии. Крадущиеся шаги убийцы в чаще — всего-навсего черные дрозды, что разгребают опавшие листья. Дикий смех издает большой пестрый зимородок неизвестного мне вида. Ну, а самые шумливые — это, конечно, сойки, про которых я никогда не понимаю, дерутся они или играют, ругаются или сплетничают.

Зашло солнце. С соседнего поля послышался шумный галдеж. Я встал, подошел ближе и увидел на земле стайку незнакомых птиц коричневатого с серо-золотистым цвета, чуть побольше голубя, с длинными ногами. Они орали, как сумасшедшие, и прыгали изо всех сил, приветствуя ночь танцевальной церемонией.

Черные дрозды подали последние сигналы тревоги, темнота сгустилась, и с холмов послышались первые завывания шакалов. Я вдруг вспомнил, как мы слышали их в Иерусалиме, прямо на границе нашего квартала. Одна стая совсем близко, другая ей отвечает, а иногда и третья, издали, и ее голос слышится только в промежутках между двумя другими. Я спросил тебя тогда, о чем и почему они воют? И ты сказала, что, в отличие от людей, которые тратят много сил на глупости, животные — существа очень логичные. Любому их поведению есть объяснение, и стаи шакалов, сказала ты, сообщают друг другу, где они находятся и где намерены искать добычу — «иначе они всю ночь будут ссориться вместо того, чтобы охотиться и есть». Я любил те твои маленькие уроки природоведения. Я чувствовал, что и у тебя был учитель в детстве, кто-то, кто тебя учил, чьи уроки ты любила слушать.

Я вернулся обратно в дом. Походный матрац развернулся на полу, послушно раздулся, и я разделся, растянулся и закрыл глаза. Снаружи дули два ветра, которые ты мне обещала, — один в больших деревьях и другой, непохожий на него, — в маленьких. Я засыпал и просыпался, снова и снова. Один раз из-за совки, которая была для меня сплошная тайна и волшебство: ровный, гулкий звук с такими точными и постоянными интервалами, что они вызывали щемящую и сладкую боль. Другой раз меня разбудили пугающие предсмертные стоны. Я вышел из дому, пошел к тому месту, откуда они доносились, и обнаружил, что это выдохи совы, живущей на чердаке в здании поселкового совета. Вернувшись, я лег, но не мог заснуть. Ты была права: тонкие поскрипывания надо мной — это шаги голубей под крышей. Мешулам тоже был прав: слабые поскрипывания снаружи — это жвалы гусеницы-древоточицы в стволе инжира. Голубей надо прогнать, щели и дыры забить. Инжир выкорчевать и посадить вместо него новый.

И из-за веревочной границы тоже слышались звуки, и в них я тоже не ошибся: сосед и соседка занимались там любовью, и, судя по силе этих звуков, делали свое дело на веранде или совсем в саду. Он — беззвучно, она — с горловыми стонами, долгими и глубокими, которые всё усиливались и усиливались, но не переходили под конец в громкий трубный вопль, а завершались мягким и коротким вздохом принятия приговора. Вслушиваясь в эти звуки, легко было угадать ширину ее бедер, гладкость шеи и нежную сладость ее влагалища. Пусть себе протягивает веревки и обозначает границы — женщина, которая так блаженствует под сводами любви, не может быть плохой соседкой, даже если так старается ею казаться, как эта.

И сам дом тоже наполнился голосами. Превратился в резонатор звуков и воспоминаний. Одни голоса случайны и понятны: жалюзи скрипят на ветру, дверь стучит о косяк. Другие непрерывны и трудны для понимания и разгадки: то ли разговор кирпичей, обреченных пожизненно жить друг подле друга, то ли голоса других времен и других людей, старые фонограммы, слова, которые остались после того, как сказавшие их давно уже ушли отсюда: тихий разговор женщины и мужчины, сонные вздохи детей, плач младенца. Свет, что когда-то впитался в стены, а сейчас хочет высвободиться из них в виде звука.

Я слушал, изучал, сортировал, заучивал. Здесь уже нельзя обвинять соседские квартиры — это твой дом, он дышит вокруг тебя, расширяется, шумит, сжимается, окутывает. Земля, которая здесь не стиснута бетонными корсетами и не обвязана ремнями асфальта, поворачивается в медленном, нескончаемом танце и несет нас в своих руках, а мы — дома, деревья, животные и люди — расползаемся по шершавой коже ее ладоней.

3

Со времени развода у Тирцы нет своего дома. Дом, в котором она жила с мужем, Тирца оставила ему, когда они расстались.

— Прежде всего, потому, что мне его жалко. И потом, лучше, если получится пройти через всё это без скандалов. Сколько еще лет нам осталось? Семь хороших, а потом семь плохих? И всё? А может, только три года, как тому бедняге Стивенсону, о котором ты мне рассказывал, тому, что построил себе дом на острове? И все эти немногие годы потратить на войну за вещи и на то, чтобы кому-то мстить? — И посмотрела испытующе, понял ли я ее. — Пусть себе берет этот дом и радуется, главное — чтобы он исчез, ушел из моей жизни, чтобы я его больше не видела, не слышала и не чувствовала.

— А сейчас?

Сейчас у нее нет дома. У нее есть машина и есть несколько комнат: комната в офисе в Тель-Авиве, комната в гостинице в Хайфе, комната в гостинице в Беер-Шеве и комната в большом доме ее отца в квартале Арнона в Иерусалиме.

— А если к тебе иногда приходят?

— Ты можешь говорить прямо, Иреле. Приходят трахнуться, что ли? На ночь? На неделю? Это ты называешь иногда?