Всё это время бельгийская голубка смотрела на него круглыми немигающими глазами. Она видела, как он со стоном вполз в пролом, обливаясь кровью, как разрезал штаны, и обнажился, и сделал то, что делала Девочка с его телом в голубятне, как открыл потом крышку футляра, положил в него пробирку, и снова закрыл, и стал дрожать, и что-то пробормотал про себя. А затем она увидела руку, которая протянулась к ней, и ее сердце забилось этой руке навстречу. Малыш уже не узнавал свое тело, уже не чувствовал, кого сжимает в руке, ее или себя, но тепло голубиного тельца на миг вернуло ему сознание и силу, его ладонь ощутила ожидание, дрожавшее в мышцах ее спины и крыла. Как тогда, в той голубятне, когда он держал своего первого голубя.
Громовой удар сотряс воздух. На сей раз снаряд был послан из броневика. Он обрушил новую груду камней и поднял облако пыли. Но Малыш не испугался. Когда смерть так близко, бояться уже нечего. И голубка тоже не испугалась. Она лишь затянула глаза тонким прозрачным веком, которого нет у людей, и вся сосредоточилась в ожидании запуска, собирая силы для взлета. Малыш надел на ее ногу футляр, взял ее в руку, на ощупь пополз к пролому, как будто поплыл на волнах собственной слабости, и высунул голову и плечи наружу. Он протянул руку, и разжал ладонь, и еще успел удивиться, что даже сейчас ему удалось ощутить частицу того волнения и той радости, которые есть в каждом голубином запуске, а потом голубка рванулась вверх на такой скорости, словно выбрызнула из его ладони.
Смерть, которая терпеливо ждала его всё это время, разъяренно захрипела, поняв, что ее одурачили. Но Малышу было не до торжества. Он слегка повернулся на бок, чтобы видеть, как набирает высоту его последний голубь, но совсем повернуться не сумел — так и остался лежать, наполовину на спине, наполовину на боку, и больше не стонал и не шевелился. Теперь от него уже ничего не зависело. Теперь он мог рассчитывать только на нее. На то, что она полетит по самому прямому и безопасному пути, что полет ее будет удачным, что она увернется от пули, камня или стрелы, не станет жертвой хищника, не соблазнится и не спустится попить, поесть или передохнуть, понимая, что несет в своем футляре нечто такое, чего не посылали никогда и никому — так скажет в ближайшем будущем доктор Лауфер — во всей истории мирового голубеводства, с самого его начала и до сих пор.
Холод сочился из его костей и растекался по телу. Сердце наполнял блаженный покой. Кажется мне всё это или я еще чувствую? Он подтянул плащ повыше, укрыл бедра, обхватил руками грудь и, лежа вот так, на спине, с широко открытыми глазами, продолжал следить за взлетающей птицей. Сначала она казалась удаляющимся светлым пятном, потом взмыла вверх и начала темнеть и была так прекрасна, с этой своей нежной широкой грудью и сильными крыльями, что ему вдруг нестерпимо захотелось, пока он еще не умер, схватить ее в руки и поцеловать, но он лежал далеко внизу, на земле, а она уже поднялась высоко вверх, в небо. Какая тишина. Только затихающие взмахи белых крыльев, только их мерные, удаляющиеся удары.
— Домой, — сказал он ей, — лети выше, лети подальше отсюда, здесь ничего уже больше не увидишь и ничего не сделаешь. Не оборачивайся. Не смотри назад. Не бойся смерти, я держу ее крепко. Поднимайся. Поднимайся. К иному — к вышине, к тишине, к безопасности, к свету, — а потом вдаль, к ожидающей тебя, к ней. Лети, торопись, явись ее глазам, ищущим любимого.
И она торопилась и поднималась. Над снарядами, над дымом, над выстрелами, над криками и стонами, к синеве, к тишине. Домой, к ней, пересекая великое воздушное море, которому нет границ и в котором нет иных звуков, кроме ветра, свистящего в твоих перьях, и шума крови, и вопля моих слов на твоей ноге.
То было весеннее иерусалимское утро, прохладное и ясное. В садах квартала, окружавшего монастырь, цвели лимоны и кусты жасмина, сменившие на посту вечерний первоцвет. Глаза бойцов на миг оторвались от прицелов, их пальцы от спусковых крючков — все смотрели только на нее. Сначала она казалась черным пятнышком на светлом фоне, потом начала таять в бесконечном небе, шум ее крыльев затих, и она стала голубовато-серой, пока не растворилась совсем в таком же серо-голубом, как она, небосводе. И тогда на смену тишине опять пришли выстрелы и вопли, и война вернулась опять.
Дул легкий ветерок. На склоне холма, между сегодняшними качелями и краем травы, в проломе стены лежал Малыш — верхняя половина тела снаружи, нижняя внутри. Потерянная кровь и вытекшее семя намного уменьшили его вес, и, лежа так, наполовину на спине, наполовину на боку, он обнаружил, что этого легкого дуновения ему достаточно. Невесомое и слабое, его тело сначала взлетело, покачиваясь на легком ветру, как семена крестовника, а потом понеслось по ветру, как несется перо, пока не окрепнет, а тогда поднимается и начинает кружить и парить.
А голубка, несмотря на его твердый и ясный наказ, все-таки обернулась, посмотрела назад, но увидела, что он поднимается и летит за нею, и успокоилась. Даже не описав тот круг, который все почтовые голуби делают перед тем, как выбрать нужное направление, ни секунды не колеблясь, устремилась напрямую домой, словно быстрая и точно нацеленная стрела. Пустыня и горы позади, море впереди, а за ней, несомый ветром, — Малыш. Невысокий парень в плаще с двумя дырами, в разрезанных штанах, и земля в его сбитых волосах. Тело в багровой корке засохшей крови, но глаза открыты и всё видят: вот голубка, а вон там, вдали, — полоска морского берега, а тут, внизу, деревня и сад, гора и ущелье. Серебрится оливковая роща, крестьянин медленно едет на осле по тропинке, спускаются, скользя по скалам, козы. Разбросанные камни в пересохшем ручье. Вчера еще по нему текла и бурлила дождевая вода, а сегодня лишь последние глазки луж посверкивают и гаснут на лету. Вот ручей Сорек, а вот Кастель, а вот и наша база в Кирьят-Анавим, вдруг разволновался Малыш. Вот коровник, столовая, палатки Пальмаха. Вот кладбище в вади. Двое его товарищей орудуют там киркой и мотыгой. Слабый звук металла, бьющего по камню, донесся до него, такой знакомый и ясный в прохладном воздухе. Он слышал, и видел, и знал: это его могилу они копают.
А вот и голубятня, которую он построил вместе со столяром, ворчливым и франтоватым. Вот сменивший его голубятник открывает дверцы, и его голуби возвращаются из утреннего полета. Белый флажок опущен, голубой уже поднят им навстречу. Малыша охватил страх, что голубка Девочки тоже спустится к нему. Но она даже не глянула вниз, не замедлила крыла. Продолжала лететь — всё дальше и дальше, в том единственном направлении, на которое указывает голубиный компас.
Домой. Крылья не перестают загребать воздух, глаза — проверять и узнавать, сердце — выталкивать и втягивать снова. Домой. Над извилистыми путями тех, кто не смеет идти прямо. Над следами тех, кто уже не способен взлететь. Над древними колумбариями, что давно покинуты былыми жильцами.[59] Над трубами домов, и над голубятнями, и над трещинами в скалах — надо всем, что служило им убежищем. Над этой маленькой страной, чьи небеса голуби пересекают с быстротой молнии, а люди спотыкаются о ее камни, и падают на ее землю, и возвращаются в ее прах. Домой. Голубятня и девичье лоно уже ждут, и зовут, и сигналят, маленькие белые весла в пробирке подгоняют ее со спины.
«Птичий Одиссей» — и даже более того. Эту ничто не свернуло с пути — ни Цирцея, ни Калипсо, ни циклоп. Ни ястреб, неожиданно упавший сверху, — она увернулась от него, сделала кувырок и ушла в пике, — ни склад комбикорма, ни зерна, рассыпанные и забытые на гумнах. Ни игривое завихрение воздуха, приглашавшее ее потешиться в свое удовольствие над скалами у входа в ущелье. Ни ручей-искуситель: спустись, голубица моя, чистая моя, приходи омыться и напиться.
А Малыш то летел за ней, то, не прилагая усилий, парил рядом. А то, будто развлекаясь, в такт ударам ее крыльев: я мертв — я здесь — я жив — я с ней. И уже свыкся с полетом, и даже радовался высоте, и переворачивался, и взмывал, и пикировал. Уши слышали шум ее крыльев, и ветер, свистящий меж перьев ее хвоста, и сдавленные крики радостного ужаса из футляра, который он привязал к ее ноге. Ноздри вдыхали запахи воздушного моря, глаза озирали страну, проносившуюся под ним. Как мала она при нашей жизни, думал он, и как велика, когда мы умираем: обнаженные холмы, и ступени гор, и пустошь, сражающаяся за свою жизнь в последнем бунте зелени. Желтые знамена победы, весна отступила. Горы уменьшились и округлились, холмы стали равниной.
Голубка летела над маленьким городом, заметила белую башню, возвышающуюся над ним, вспомнила, что уже видела ее в прошлом, и поняла, что дом близок. С этого места земля начала прихорашиваться, широко расстилая под нею рукотворные ткани светло-зеленых виноградников и темно-зеленых цитрусовых плантаций. Воздух прогрелся. Запах цветения поднялся к Малышу, как последняя милость, как доказательство, что и мертвым дано порадоваться, они тоже могут наслаждаться, они тоже помнят, им тоже знакома благодарность. А вот уже и золотистая полоса дюн, и синее море, и вдали Тель-Авив. Как он красив, подумал Малыш: синее, розовое, золотое. Волны, крыши, пески. Ее глаза, ее кожа, ее волосы.
Голубка ринулась вниз, Малыш за нею, и вот уже под ними известковый холм. Сикоморы по его краям, плавательный бассейн на вершине, и маленький огороженный зоопарк прилепился к его склону. Голубка понеслась к голубятне, а он остановился, застыл в воздухе и смотрел: вот клетки животных и сами животные — те, что спят и видят сны, и те, что бодрствуют, вот гигантские черепахи, и бассейн с водоплавающими птицами, и даже лев и медведь. А потом он увидел ее, свою любимую, выбегающую из голубятни. Рука поднимается навстречу, на лице — надежда и радость.
Голубка опустилась на полку вертушки и ворвалась в отделение, что за ней. Девочка встретила ее нежной, опытной рукой, поднесла свежую воду и зерна канабиса, погладила и развязала. Малыш видел, как она вынимает пробирку, смотрит, открывает, приближает к носу. Ее рот распахнулся. Его имя выстрелило в него. Ее крик разорвал воздух. Нет и нет и нет и нет. Но его уши уже не слышали ничего. Он был мертв.