Он распахнул дверь, раздвинул занавески, заглянул внутрь и увидел Девочку, лежавшую на полу. Вначале он испугался, что она умерла, потом понял, что она спит, и только тогда увидел, что она совсем раздета. Раздета, руки и ноги раскинуты, сохнущие дорожки слез сверкают на щеках и сохнущие дорожки слюны выцветают на внутренней стороне бедер. А что делает рядом с ней исчезнувшая бельгийская чемпионка? Почему она сидит у ее плеча и за чем она наблюдает?
Он тут же отвернулся, чтобы не видеть больше ее наготу, вышел и принес свое серое шерстяное одеяло, которым укрывался, когда ему приходилось спать здесь на раскладушке из-за болезни или трудных родов какого-нибудь животного. Пятясь, вошел в голубятню, укрыл Девочку одеялом, вышел снова, закрыл за собой дверь, побрел к своему маленькому кабинету и там увидел кладовщицу, которая возбужденным шепотом рассказала ему, что Девочка сошла сума.
— Ну совершенно спятила, доктор Лауфер, — сказала она. — Слетела со всех катушек. Прибежала с криками, доктор Лауфер, и вы не поверите, что ей понадобилось. Шприц и ложка, доктор Лауфер, я совершенно не могла понять зачем.
Доктор Лауфер тоже не понял, но, в отличие от кладовщицы, знал Девочку и был уверен, что дело не в безумии, а в срочной необходимости. Он снова вернулся к голубятне и подождал снаружи, пока занавески поднялись и Девочка вышла оттуда — проснувшаяся и одетая. Бельгийская голубка стояла у нее на плече, а остальные голуби, метавшиеся всего минуту назад снаружи, уже вошли внутрь и ели.
— Это та голубка, которая исчезла у нас несколько дней назад, — удивленно сказал он.
— Малыш погиб, — сказала Девочка.
— Где? Когда? — закричал доктор Лауфер. — Как это — погиб?
— И перед смертью запустил эту голубку ко мне.
— О чем ты говоришь? Откуда она у него?
— Он пришел попрощаться со мной перед боем. Я дала ему ее, и он ушел.
— Перед боем? — крикнул доктор Лауфер. Новости обрушивались на него одна за другой. — Какой бой? Он же голубятник, а не солдат. Чего вдруг бой? И почему ты говоришь «погиб»?
— Он погиб сегодня утром, в бою за какой-то монастырь в Иерусалиме. В монастыре с колоколом и с пушкой…
И она наконец разрыдалась, громко и горько. Доктор Лауфер обнял ее за плечи.
— Ша… ша… ша… — произнес он. — Кто тебе сказал, что он погиб? Почему ты так говоришь?
— Он сам мне сообщил. И голубка рассказала.
— Как это человек может сообщить, что он умер? И разве голуби говорят? Этого не может быть!
Девочка молчала.
— И что он послал с ней?
Девочка протянула ему открытый футляр и пустую пробирку.
Доктор Лауфер взглянул. Его ноги подкосились еще до того, как нос подтвердил то, что поняло тело, и приняло сердце, и отверг разум. Он медленно опустился на один из ящиков, обнял Девочку и прижался головой к ее животу. Его плечи дрожали. Горло перехватило.
— Прости нас, — сказал он ей. — Прости нас, пожалуйста, что мы плачем. Нам обещали, что он будет заниматься только голубями, что он только наладит голубятню. Но что мы вообще знаем? Мы всего лишь врачуем животных и растим голубей. Что мы понимаем?
Он выпрямился в полный рост, положил ее голову себе на плечо и пробормотал:
— А ты… невероятно… Вот для чего ты просила у кладовщицы ложку и шприц?.. И даже не подумав, не посчитав за-за и за-против, такое решение…
— Это то, чего я хотела, и то, чего он хотел. В последнюю нашу встречу мы говорили о нашем будущем ребенке, о мальчике, которого мы родим после войны. И это то, что он послал.
— Новое сказание о чудесах, — вдруг воспрянул доктор Лауфер, как будто и в него влились ее силы. — Сказание, какого еще не слышала всемирная история голубеводства. Мы непременно расскажем об этом на следующем нашем семинаре.
Прошли дни, сложились, стали неделями. Доктор Лауфер спохватился и не стал никому ничего рассказывать, но на следующем семинаре, который собрался через полгода, все голубятники уже заметили большой живот Девочки и бельгийскую голубку, которая не покидала ее плеча. Три месяца спустя она родила сына, который был очень похож на отца, и не требовалось большого усилия, чтобы угадать, кто этот отец.
Когда сыну исполнилось шесть месяцев, мать принесла его на следующий семинар. Доктор Лауфер сфотографировал ее там, с бельгийской голубкой на плече и сосущим сыном, — где он сегодня, этот снимок? хотел бы я знать! — и все собравшиеся были очень растроганы. Один за другим они подходили к ней, выражали сочувствие и радость, улыбались и смахивали слезу.
Девочка кормила сына довольно долго, почти год, и в тот самый день, когда доктор Лауфер намекнул ей, что пора прекратить — «в качестве ветеринара мы понимаем в таких вещах больше, чем детский врач», — в зоопарке появился гость, за давностью почти уже забытый: юноша, который был с ней на балконе в тот день, когда туда спустился раненый голубь. Тот соседский сын, который перевязал этого голубя, пошел с ней в зоопарк, принес сухой хлеб, зубрил учебник анатомии Корнинга и английский толковый словарь и потом поехал в Чикаго, что в Соединенных Штатах, чтобы учиться там на врача.
Десять лет прошло с тех пор, и для него эти годы были длинными, как сто лет. Не проходило дня, чтобы он не думал о ней, и не проходило ночи, чтобы она не явилась к нему во сне. Теперь он был уже не прежним юношей, а молодым мужчиной, и мир ждал от него выбора и поступка. За его плечами была дюжина отвергнутых предложений, дюжина безуспешных уговоров и четыре разбитых американских сердца. Он сошел с парохода в хайфском порту, поцеловал взволнованных и гордых родителей и через час, в такси по дороге в Тель-Авив, спросил их о Девочке.
— Лучше тебе не знать, — сказала его мать, а отец сказал:
— Поговорим об этом дома.
И мать добавила:
— Весь город знает. Стыд и позор.
Они уже жили не в доме на улице Бен-Иегуды, над квартирой родителей Девочки, а в новой и большей квартире, возле площади Дизенгоф. Он внес чемоданы в комнату, которую они приготовили ему, и сказал:
— Я выхожу. Приду потом.
— Куда ты идешь? — вскричала мать. — Не успел вернуться из Америки и уже убегаешь?
— Я скоро вернусь, — сказал он. — Я должен ее увидеть.
Ноги понесли его не на улицу Бен-Иегуды, а в противоположном направлении. Толстяк из Зоопарка взял у него сухой хлеб, который он собрал по дороге, и позволил ему войти, но выглядел смущенным и опустил взгляд.
Молодой врач вошел в парк, поднялся по тропе и возле голубятни увидел Девочку, которая сидела там и кормила грудью ребенка. Кровь застыла в его жилах. Тело одеревенело. Но Девочка не заметила его, потому что наклонила голову к ребенку, как все кормящие матери. Ему удалось отступить назад, и там, скрывшись за изгибом тропинки, он собрался с силами. Потом подошел снова и остановился возле нее.
— Здравствуй, Рая, — сказал он.
— Здравствуй, Яков, — подняла Рая голову.
— Ты была девочкой, когда мы расставались, а сейчас кормишь ребенка.
— Его зовут Яир.
— Красивый мальчик.
— Он похож на своего отца. Если бы был похож на меня, был бы красивее.
— Я вернулся из Соединенных Штатов. Кончил учиться на врача.
— Поздравляю.
— И я тебя. Я вернулся домой полчаса назад. И первым долгом пришел повидать тебя.
— Спасибо.
— А где отец Яира?
— Отец Яира погиб на войне.
— Мне очень жаль. Я не знал.
И вдруг он исполнился смелости и уже не смог сдержать те слова, которые повторял про себя все эти годы, поутру, по дороге, в университетской библиотеке, в лаборатории, в больнице и в постели по ночам. Слова вырвались сами:
— Возможно, я должен был остаться в Стране, Рая, и пойти на войну вместо того, чтобы учиться медицине в Америке. Возможно, я должен был принять приглашение доктора Лауфера и работать с тобой здесь, в голубятне. Могло быть и так. Но он сказал еще, что я могу стать хорошим врачом, и он оказался прав.
— Смешно, — сказала моя мама. — Смешно, как доктор Лауфер начертил каждому из нас его судьбу. Тебе, мне, малышу, который у меня родился, и моему погибшему Малышу.
Перенесла меня решительным движением от одной груди к другой — резкий, пугающий переход от страха к уверенности — и сказала:
— Доктор Яков Мендельсон. Очень симпатично звучит.
— Я надеялся, что забуду тебя, Рая, — сказал молодой врач, — но мне не удалось.
Она не ответила.
— Я послал тебе семь писем за первый год, и десять за третий, и еще пять за четвертый и перестал, потому что ты не ответила ни разу.
— В этом не было смысла.
Он сел напротив нее и сказал:
— Я всегда любил тебя, Рая, еще когда ты была девочкой, лежала на животе на вашем балконе и читала, еще до того, как прилетел тот раненый голубь. Я много раз смотрел на тебя с нашего балкона этажом выше. Однажды у тебя немного приподнялась кофточка, и я увидел ямочки у тебя на спине, и я закрыл глаза и поцеловал их сверху.
Она молчала.
— И ту нашу рубашку, которая упала на ваш балкон в тот день, когда сел раненый голубь, это я бросил ее туда. Она не упала.
— Я так и думала.
— И если ты спросишь меня о самом главном, что я узнал в медицинском институте, я тебе отвечу: есть вещи, которые можно выправить. Не только в теле. И в душе тоже. Можно вылечить и можно исцелить. Я думаю, в этом и состоит разница между «вылечить» и «исцелить»: вылечить — тело, а исцелить — душу, и это то, что мы должны сейчас сделать.
Она молчала.
— Я даже не знал, что ты вышла замуж, — сказал он. — Родители писали мне обо всем, но что ты вышла замуж, они не написали.
— Я не вышла замуж, — сказала моя мама.
Молодой врач сделал глубокий вдох. Он решил отложить все объяснения и все неожиданности до других времен и для других разговоров.
— Я прошу тебя стать моей женой, — сказал он, — и родить нам девочку, я хочу девочку, а этого ребенка я выращу, как будто он мой собственный сын.
И вот так оно и произошло, более или менее. В том смысле, что через несколько дней мама сообщила ему: «Мы согласны», только вместо сестры у меня родился брат, и доктор Яков Мендельсон стал называться «Папавашем» — прозвище, удобное для всех без исключения, с какой стороны ни посмотри.