Голубая бусина на медной ладони — страница 13 из 30

«О, хуже прочих земель — край, где товарища нет!» — эти слова арабского поэта А. С. Грибоедов процитировал в письме 1820 года из Тебриза. Послужившее темой для заметки «шейха отечественных арабистов» академика И. Ю. Крачковского и воспроизведенное как эпиграф к первой главе романа Тынянова «Смерть Вазир-Мухтара», полустишие аль-Мутанабби стало широко известно и в нашей стране.

Касыда упрека
«Погони, кони и ночь меня узнали в степи»

И сказал он, когда случился у него спор с людьми, мнившими себя поэтами и замышлявшими обиды и козни:

Пылает сердце одно — да холод в сердце другом.

Переменилась судьба, усталость в теле моем.

Посмею ли утаить от Сейф ад-Даулы любовь,

когда за милость его народы спорят кругом.

Коль нас любовь собрала к его прекрасным чертам,

так пусть по силе любви и воздается добром.

Я был при нем, а мечи — тогда лежали в ножнах.

Потом взгляну, а мечи — в крови, что льется ручьем.

По праву лучшее он из всех созданий Творца

и сам себя превзошел природой, нравом, умом.

Сулит победу поход — враги без боя бегут.

Ты рад, но все-таки зол, что не расчелся с врагом.

Тебе предшествовал страх, заменой воинам стал,

и ужас вместо меча спешит докончить разгром.

Иным довольно того, но не довольно тебе:

врагу не скрыться в степи и за высоким хребтом.

Ужели будешь всегда бегущих трусов разить,

ужели пылкость велит нестись за ними верхом?

Пускай спасаются прочь, про честь и стыд позабыв.

Позор — на них, а тебе — лишь слава в деле таком.

Неужто сладость побед ты ценишь только тогда,

когда встречается сталь — с волос тугим завитком?

О, справедливейший муж! Зачем пристрастен ко мне?

Ответчик в тяжбе моей, ты будь судьею притом.

Господь тебя укрепи, дабы сумел отличить

жирок обжор и отек, приобретенный битьем.

Ведь если путать начнем и свет равнять с темнотой,

какая польза живым от зренья в мире земном?

Еще припомнят меня, признают все при дворе,

что я любого честней в собранье этом честном.

Я — тот, чьи знанья и ум сияют даже слепцу

и чьих речений глагол находит отзвук в глухом.

Спокойно веки смежу, рассыпав редкости слов,

а их толкуют всю ночь и вслух твердят целиком.

Бывало, стольких невежд я тешил в их простоте,

но смех мой бил наповал и рвал кровавым клыком.

Не думай, если тебе раскрылась львиная пасть,

что улыбается лев перед беспечным глупцом.

Я столько душ погубил, летел на них — видит Бог —

в седле, надежном, как храм, на иноходце своем.

Мелькают ноги его попарно, будто их две,

моим рукам и ногам скакун послушен во всем.

Когда сходились войска, на нем я рвался вперед,

разил — и волны смертей сшибались насмерть потом.

Погони, кони и ночь меня узнали в степи,

я им пожаром знаком, ударом, свитком, пером.

Утесы я удивлял и груды черных камней,

кружа в безводных местах с матерым диким зверьем.

О, тот, с кем так тяжело расстаться будет навек!

Не впрок придется добро, что мы без вас обретем.

Бывало прежде у вас в обычай нас награждать

Увы, нет близости той, и вы забыли о сем.

Раз вам по вкусу навет, что наш завистник плетет, —

не станет рана болеть, удар покорно снесем.

Внемлите этой мольбе, ведь понимание — долг

для всех разумных мужей, но вам мольба нипочем.

………………………………………..

Когда уходишь от тех, кто не хотел удержать,

ушел не ты, а они родной покинули дом.

О, хуже прочих земель — край, где товарища нет,

и хуже прочих богатств — добро, что сами клянем.

И хуже прочих добыч — раздел, где стайка пичуг

и сокол чистых кровей имеют долю в одном.

Подонки портят стихи, а ты потворствуешь им!

Едва ль арабы они, и персы тут ни при чем.

Упрек тебе не в упрек — его любовь родила,

на нем не жемчуг горит — слова сияют огнем.

(Размер басыт, или расширенный)


Аль-Мутанабби, клявшийся алеппскому эмиру, что он не примет милости из другой десницы, покинул Алеппо и направился, как и намекал, в Египет ко двору Кафура. Чернокожий нубиец, бывший раб, евнух Кафур был одним из главных соперников Сейф ад-Даулы. Надеясь на щедрые милости, аль-Мутанабби восхвалял Кафура в льстивых и порой двусмысленных панегириках, но, не добившись ожидаемой награды, бежал из Египта. Вскоре после этого поэт сочинил несколько касыд, высмеивавших чернокожего евнуха, в том числе и самую язвительную из них — «Касыду поношения».

Она написана стремительным мутакарибом — амфибрахием. В русской поэзии этот размер накрепко связан с арабской темой еще лермонтовскими строчками («В песчаных степях аравийской земли три гордые пальмы высоко росли»). Кажется, что аль-Мутанабби сложил «Касыду поношения» прямо в седле во время бегства из Египта. Упиваясь обретенной свободой, он восхищается быстрыми лошадьми и выносливыми верблюдицами, за которых готов отдать любую из красавиц. Поэт издевается над Кафуром, играет созвучиями, смело разрывает слова на концах полубейтов и дает полную волю своему языку.

В касыде приведен точный маршрут бегства, упоминается множество названий колодцев, источников, деревень. Например, Авасым — это область на границе Сирии и Византии, где правитель Сейф ад-Даула, которого не может забыть поэт, сражался с византийцами. Набатей — представитель арамейского населения Ирана, считавшегося в то время менее благородным по происхождению, чем арабы.

Касыда поношения
«Смеяться начнешь — навернется слеза»

Красотку, что плавной походкой мила,

отдам за кобылу, что рвет удила.

Отдам за верблюдицы тряский намет.

На что мне походки сейчас красота!

Седло меня к жизни привяжет. На нем

уйду от обид и от козней врага.

Лечу по степи, словно кости мечу:

иль выпадет эта, иль выпадет та.

Чуть что — все прикроет спина скакуна,

меча белизна и копья чернота.

Вот Нахля колодец мелькнул и исчез.

Мы к жажде привычны. На что нам вода!

…………………………………….

О, ночь возле Акуша! Вех путевых

не видно. Дорога трудна и темна.

Когда до Рухеймы доехали мы,

еще полпути эта ночь не прошла.

Мы, спешившись, копья в песок утверди —

ли. В них наша храбрость и славы дела.

Мы глаз не сомкнули, целуя клинки —

шершавую сталь, что от крови горька.

Пусть знает Египет, Авасым, Ирак,

что я — удалец, что мне честь дорога.

Я слово держу, ни пред кем не дрожу,

удар отражу я ударом меча.

Не всяк, кто клянется, надежен в речах.

Не всяк, кто унижен, отплатит сполна.

А муж с моим сердцем — пройдет напролом

сквозь сердце беды до победы венца

Пусть трезвый рассудок сердца укрепит.

Пред разумом не устоит и скала.

Куда б удальцу ни лежала тропа,

не ступит он шире, чем ступит стопа.

Скопец прохрапел эту ночь до конца.

И в сон наяву клонит тупость скопца,

Мы были близки, но стояла всегда

меж нами пустыней его слепота.

Не зная скопца, мнил я, что голова

обычно вместилищем служит ума.

Узнавши, я понял: весь разум его

таится в мошонке, а там пустота.

Ах, сколько смешного в Египте сейчас!

Смеяться начнешь — навернется слеза.

Там сыну пустыни мужлан-набатей

толкует арабских родов имена.

Там черный губу распустил до колен,

а все ему льстят: «Среди ночи — луна!»

Я сам носорога того восхвалял,

его околдовывал силой стиха.

Но в те похвалы, что ему отпускал,

влагал я насмешек своих вороха.

Бывало за Бога сходил истукан,

но чтобы с ветрами бурдюк — никогда!

Ведь идол молчит, а бурдюк говорит.

Чуть тронь его — ветры испустит тогда.

Не знает он сам, что ему за цена,

да людям она превосходно видна!

(Размер мутакариб, или семенящий)


На мой взгляд, аль-Мутанабби как стихотворец сильнее в поношении, чем в лести. Его сокрушительные насмешки разят наповал. Не случайно сам он пал жертвой собственной язвительности. Во всех трех касыдах отчетливо выражается «неоклассическая» установка автора, для которого обращение к идеалам бедуинского прошлого прежде всего должно подчеркнуть благородство и достоинство самого поэта, имеющего право менять покровителей, если их благодарность ниже его поэтического дара. Стихами и собственной судьбой аль-Мутанабби стремился возродить традиционный образ поэта-изгоя, которого отделяет от общества уже не нарушение племенных обычаев, как это бывало до ислама, а поэтическое вдохновение, непостижимое для обычных людей. Поэт охотно повторяет старые «ведовские» мотивы доисламской поэзии, называя свои стихи «то ли поэзией, то ли заклинаниями».

То сходясь, то ссорясь с меценатами, пытаясь убедить их в высоком значении поэта, аль-Мутанабби боролся за независимость своего творчества. Однако это была едва ли не последняя и трагическая в своей безнадежности попытка. Чем дальше, тем меньше отстаивали поэты свое достоинство при дворах мусульманских владык: писали чувствительные слова на сладкозвучные мелодии, щеголяли холодным блеском формального мастерства… Слух поэтов оказался закрытым для голоса муз, а уста все чаще произносили фразы, не одушевленные подлинным вдохновением. В это время — время упадка арабской классической поэзии — роль выразителя непосредственного чувства все больше брала на себя музыка.

Отношение арабов к музыке двойственно. Ее воздействие на них чрезвычайно велико: даже если сделать скидку на чрезмерность выражений в средневековой прозе, обычными будут описания того, как у слушателей от звуков музыки «улетала душа», они впадали в экстаз, и, как пишет швейцарский востоковед Адам Мец, «особо впечатлительные души бросались на землю, на губах у них выступала пена, они хрипло дышали и кусали себе пальцы, ударяли себя по лицу, рвали на себе одежду, бились головой о стену». С другой стороны, страсть к музыке, которую может подтвердить любой из тех, кто бывал в арабских странах, всегда вызывала настороженное отношение к этому и