1) было бы изображением пустого и заполненного контура до их совмещения. Здесь мы видим два круга и можем их сравнить, п) — это изображение заполненного в пустом. Здесь только один круг, и то, что мы называем шаблоном, только подчёркивает его, или, как мы иногда говорили, выделяет его.
Я склонен сказать: «Это не просто закорючки, это особое лицо». Но я не могу сказать: «Я воспринимаю это как это лицо», а: «Я воспринимаю это как какое-то лицо». Но я чувствую, что мне хочется сказать: «Я не воспринимаю это как какое-то лицо, я воспринимаю это как это лицо». Однако во второй половине этого предложения слово «лицо» избыточно, и предложение должно звучать: «Я не воспринимаю это как лицо, я воспринимаю его как это».
Предположим, что я сказал: «Я воспринимаю эти закорючки как это», и, произнося «эти закорючки», я смотрю на это как на простые закорючки, а произнося «как это», я вижу лицо, — всё это свелось бы к чему-то вроде следующего высказывания: «То, что один раз представляется мне этим, в другой раз представляется мне тем», и здесь «это» и «то» сопровождались бы различными способами восприятия. Но мы должны спросить себя, в какой игре должно использоваться это предложение вкупе с сопровождающими его процессами? Например, кому я это говорю? Предположим, ответ будет: «Я говорю это себе». Но этого недостаточно. Здесь мы стоим перед серьёзной опасностью, заключающейся в том, что мы знаем, что делать с предложением, если оно выглядит более или менее похожим на обычные предложения нашего языка. Но здесь, чтобы не обмануться, мы должны спросить себя: Что собой представляет употребление, скажем, слов «это» и «то»? Или, скорее, в чём заключаются их различные употребления? То, что мы называем их значением, не является чем-то таким, что они содержат в себе или что к ним привязано, безотносительно к их употреблению. Так, одно из употреблений слова «это» сопровождается жестом, указывающим на что-либо. Мы говорим: «Я вижу квадрат с диагоналями, как этот», указывая на свастику. Указывая на квадрат с диагоналями, я мог бы сказать: «То, что в один момент представляется мне этим
, в другой раз представляется мне тем
».
И это, определённо, не то употребление, о котором шла речь в вышеприведённом случае. Можно подумать, что всё различие между этими двумя случаями состоит в том, что в первом случае изображения являются мысленными, а во втором — настоящими рисунками. Здесь мы должны спросить себя, в каком смысле мы можем назвать мысленные образы изображениями, ибо в одних случаях они сравнимы с рисунками, а в других — нет. Например, одно из существенных свойств «материального» изображения состоит в том, что оно остаётся одним и тем же не только потому, что кажется нам одним и тем же, что мы помним, что раньше оно выглядело так же, как и сейчас. Фактически, при определённых обстоятельствах мы скажем, что изображение не изменилось, хотя кажется, что оно изменилось; и мы говорим, что оно не изменилась, потому что оно определённым образом хранилось и было ограждено от определённого влияния. Следовательно, выражение «Изображение не изменилось» используется по-другому, нежели когда мы говорим о материальном изображении, с одной стороны, и о мысленном изображении, с другой. Точно так же у высказывания «Этот стук раздается через равные интервалы» одна грамматика, если это стук маятника, и критерием его регулярности является результат измерений, которые мы выполнили на нашем аппарате, и другая грамматика, если бы мы воображали этот стук. Я мог бы, например, задать вопрос. Когда я говорил себе: «То, что один раз представляется мне этим, в другой раз…», осознавал ли я два аспекта — это и то — как один и тот же аспект, который я получил в предыдущих случаях? Или же они были для меня новыми, и я пытался запомнить их для будущих случаев? Или же я имел в виду только следующее: «Я могу изменить аспект этой фигуры»?
19. Опасность иллюзии, в которую мы впадаем, станет наиболее явной, если мы предложим дать аспектам «это» и «то» имена, например А и В. Ведь мы решительно намерены представлять себе, что акт именования заключается в соотнесении своеобразным и даже таинственным образом звука (или другого знака) с чем-либо. То, как мы используем это своеобразное соотношение, тогда представляется вторичной проблемой. (Можно было бы даже вообразить, что именование осуществлялось посредством особого сакраментального акта и что он создал между именем и вещью некие магические отношения.)
Но давайте взглянем на конкретный пример. Рассмотрим следующую языковую игру: А посылает В в различные дома в их городе, чтобы принести разного рода вещи от различных людей. А дает В разные списки. Вверху каждого списка он ставит закорючку, и В натренирован идти к тому дому, на двери которого он находит такую же закорючку, — это название дома. Затем в первой колонке каждого списка он находит одну или больше закорючек, которые обучен прочитывать вслух. Войдя в дом, он выкрикивает эти слова, и каждый обитатель дома натренирован подбегать к нему, когда выкрикивается определённый звук, — эти звуки являются именами людей. Затем он обращается к каждому из них по очереди и каждому показывает две последовательных закорючки, которые стоят в списке напротив его имени. Первую из этих двух закорючек люди из этого города натренированы соотносить с особым видом объектов, скажем, с яблоками. Вторая же — это одна из последовательности закорючек, её каждый человек носит с собой записанной на полоске бумаги. Человек, к которому обращаются таким образом, приносит, скажем, пять яблок. Первая закорючка была родовым именем требуемого объекта, вторая — именем их числа.
Что же представляет собой отношение между именем и именованным объектом, скажем, домом и его именем? Я полагаю, что мы могли бы дать один из двух ответов. Один ответ заключается в том, что это отношение состоит в определённых закорючках, нарисованных на двери дома. Второй ответ, я полагаю, состоит в том, что отношение, которое мы описываем, устанавливается не просто нанесением этих закорючек на дверь, но особой ролью, которую они играют в практике нашего языка, когда мы намечаем его. Опять-таки, отношение имени человека к нему самому заключается здесь в том, что человек натренирован подбегать к тому, кто выкрикивает его имя; или, опять-таки, мы могли бы сказать, что оно заключается в этом и в использовании имени в этой языковой игре в целом.
Вглядитесь в эту языковую игру и посмотрите, сможете ли вы найти таинственное отношение объекта и его имени. Мы можем сказать, что отношение имени и объекта заключается в закорючке, написанной на объекте (или какое-то другое такое же весьма тривиальное отношение), и это всё, что есть. Но это не удовлетворяет нас, ибо мы чувствуем, что закорючка, написанная на объекте, сама по себе для нас не важна и нисколько нас не интересует. И это правда; вся важность заключается в особом употреблении закорючки, написанной на объекте, и мы, в некотором смысле, упрощаем дело, говоря, что имя имеет своеобразное отношение к своему объекту, отношение иное чем то, которое выражается, скажем, в написании на объекте или произнесении человеком, указывающим на объект пальцем. Примитивная философия сводит всякое использование имени к идее отношения, которое, таким образом, становится таинственным отношением. (Сравните идеи ментальной деятельности, желания, убеждения, мышления, и т. д., в которых по той же причине есть нечто таинственное и необъяснимое.)
Итак, мы могли бы использовать выражение: «Отношение имени и объекта заключается не просто в тривиальной „чисто внешней“ связи такого рода», подразумевая, что то, что мы называем отношением имени и объекта, характеризуется всеобъемлющем использованием имени; но тогда ясно, что нет одного отношения имени к объекту, — но их столько же, сколько употреблений звуков или закорючек, которые мы называем именами.
Следовательно, мы можем сказать, что если именование чего-либо должно быть чем-то бóльшим, нежели простым произнесением звука при указанием на нечто, то у нас также должно быть, в той или иной форме, знание того, как звук или метка должны употребляться в конкретном случае.
Итак, когда мы предложили дать аспекты рисованию имен, мы создали видимость того, что, воспринимая рисунок в двух случаях по-разному и каждый раз что-то высказывая, мы произвели нечто большее, нежели это неинтересное действие; лишь теперь мы видим, что именно это употребление «имени», и фактически — деталь этого употребления, придаёт своеобразное значение именованию.
Следовательно, нижеследующие вопросы не являются незначительным, но касаются самого существа дела: «Напоминают ли мне „A“ и „В“ об этих аспектах?», «Могу ли я выполнить приказ вроде: „Воспринимай этот рисунок в аспекте "A"“?», «Существуют ли в каком-то смысле изображения этих аспектов, соотнесённые с именами „A“ и „B“ (как
и
)?», «Используются ли „А“ и „В“ в общении с другими людьми, и какая именно игра разыгрывается с ними?».
Когда я говорю: «Я вижу не просто чёрточки (просто закорючку), но лицо (или слово) с этим особым обликом», я не хочу сообщить о какой-то общей характеристике увиденного, я хочу сообщить, что вижу тот особый облик, который я вижу. И очевидно, что здесь моё выражение движется по кругу. Но это так, потому что на самом деле тот конкретный облик, который я вижу, должен был входить в мою пропозицию. Когда я обнаружил, что «во время чтения этого предложения всё время продолжается особое переживание», я на самом деле должен был прочитать довольно длинный фрагмент, чтобы получить особое впечатление, которое заставляет меня сказать это.
Я мог бы тогда сказать: «Я обнаруживаю, что то же самое переживание продолжается всё время», но я хотел сказать: «Я замечаю не только то, что продолжается одно и то же переживание, я замечаю особое переживание». Глядя на однообразно окрашенную стену, я мог бы сказать: