жен, в нем нет пленки. Вот посмотрите,“ — и я протянул ему мой фотоаппарат, хотя я его вообще никому никогда не даю, даже посмотреть, а то сломают еще. А он с таким отвращением скривился, будто я ему жабу протянул и говорит: „Зайдите, пожалуйста, ко мне. В час будет собрание СТК. как раз и объясните ваше поведение. А то совсем распустились, забастовки разные, понимаете!..“ Я так удивился, у меня просто дыхание перехватило от подобной несправедливости. Я шагнул к нему и говорю: „Виктор Афанасьевич, что вы, какая забастовка, я же просто сидел и работал!..“ Но он даже не дослушал, махнул рукой и отправился в алтарь, в свой кабинет. А я смотрю — все по собору, как тараканы бегают туда-сюда, туда-сюда, никто со мной не разговаривает, просто дурдом какой-то. Тут я вижу — идет поклонница архитектора, вся такая гордая, прямо вышагивает, а вокруг нее шестерит, так и вьется главный хранитель, он, по-моему, татарин, у него и имя какое-то нерусское. Шамиль, что ли. Маленький, очкастый, плюгавый, я его один раз за мальчика принял. Он стоял, наклонившись, в углу и что-то там рассматривал, а я тогда тоже замещал старушку-смотрительницу и тихонько подошел к нему сзади. А он так раком и стоит. Я так нежно его за задницу обнял и говорю строгим голосом: „Мальчик, ты что это тут хулиганишь? У нас мрамор нельзя ковырять!“ Он обернулся, весь красный, очки на носу блестят и говорит: „Я вам не мальчик! Я главный хранитель! А вот вас я не знаю!“ А мне, честно говоря, до фени, главный он хранитель или младший, единственно, я испугался, что он директору пожалуется. Но он, к счастью, не пожаловался. И вот теперь он бегал вокруг этой бабы и что-то возмущенно верещал, а она как будто и не замечала его вовсе, и шла так, будто подвиг какой совершила, будто ребенка из пожара спасла. А когда проходила мимо меня, то вдруг остановилась и говорит: „Здравствуйте, Павел!“ До чего ненавижу, когда меня так называют, просто прибил бы. Но я, конечно, улыбнулся ей и сказал: „Здравствуйте, Елена Борисовна! Что это вы, с экскурсии идете?“ А она уставилась на меня с таким удивлением и возмущением, будто я не просто вопрос ей задал, а смертельно ее оскорбил и унизил. Тут она мне и выложила, что сегодня она по призыву академика Сахарова провела в соборе предупредительную забастовку в поддержку требования отмены шестой статьи конституции. Забастовка продолжалась пятнадцать минут, и ее поддержали кассир Нина и музейный смотритель Авдотья Павловна, которые помогли ей перекрыть вход и не пускать посетителей в собор… Тут только я понял, о чем говорил директор, и откуда весь это шухер вокруг. Нину я знал плохо, вроде бы, это была молодая девица, откуда-то из провинции, которая пришла работать в собор уже после меня. А вот Авдотья Павловна — смотрительница — это да. С ней шутки плохи, это такая суровая старуха, которую боятся даже все фарцовщики, и она всегда в разговорах в подвале выступает за Сталина… А вот что значит шестая статья и зачем ее отменять, я не знал, но глаза Елены Борисовны так сверкали, что я почувствовал, что лучше сейчас ее об этом не спрашивать. Я прямо обалдел. Я подумал, что она рехнулась. По правде говоря, я о ней был лучшего мнения. Это же надо было до такого додуматься! А ведь ее директор так ценил, мне Галя говорила. И так себе на голову насрать! По призыву академика Сахарова, видите ли! Да он просто из ума выжил, так же как и эта старушка-сталинистка, она еще кошек любит и занимается на курсах флористики, т. е. клеит цветочки на бумажки, она сама мне об этом рассказывала. Но только профессору все равно ничего не будет, а вот ее с работы выгонят! Да, вот это событие! Поэтому и директор такой злой был, и на меня набросился! Это же все из-за нее! Тут я увидел Галю, и она мне подробно рассказала, как было дело! Оказывается, в одиннадцать часов эта полоумная вдруг вскочила и с криком „Бастуем, бастуем!“ выбежала из собора. Все вокруг подумали, что она шутит, все уже давно привыкли к разным ее заебам. А она, не встретив поддержки у экскурсоводов, помчалась в кассу. Там как раз работала эта девица, она новенькая и ничего не понимает. Может, она решила, что это приказ директора, может, ей показалось, что бастует весь музей, а только она сразу же кассу закрыта и села курить. А эта безумная старбень тоже была рядом, и, услышав вопли про забастовку, схватила огромную железную решетку, поволокла ее и перегородила вход. И тоже завопила: „Забастовка, забастовка!“ А на улице, между прочим, был мороз, и там было много детей, они мерзли, как раз были школьные каникулы! И там была огромная очередь, а еще эта дура закрыла кассу! Нет, это же надо! Это же надо так мозги людям заебать! Мало того, что она там детей и стариков морозила, так еще и мне насрала! У меня такая злость на нее, просто ужас! Я бы ее задушил!
Тут черт принес этого Шамиля, и он позвал меня к директору! Я пришел в кабинет, вежливо поздоровался со всеми и сел подальше от этой ненормальной. Она уже была там, вся бледная и гордая собой. Ее попросили рассказать, как было дело, и почему это ей вдруг такое пришло в голову. Она встала, вся затряслась и стала вопить, прямо как с трибуны. Она вопила про партию, про шестую статью, что она против нее, и про академика Сахарова, какой это замечательный человек. Я с ней, конечно, кое в чем согласен, мне тоже не нравятся всякие партийные, но ведь среди них есть и хорошие, настоящие коммунисты, и при чем здесь дети, почему они должны страдать. Ей, кстати, так и сказали, и Шамиль выступал, и парторг, и даже Галя. Я с ними был согласен. Я даже сам хотел выступить, я подумал, что тогда, может, меня не будут так уж ругать. Но мне директор не дал, он заставил меня писать объяснительную записку, а сам как начал, и пошел, и поехал. Он все смешал в кучу, и забастовку, и меня. Он вопил, что был ранен и даже показывал всем шрам на голове! О господи, как мне повезло! Это же надо было так влипнуть! Эта дурацкая забастовка продолжалась минут пятнадцать, не больше А она, оказывается. уже и на телевидение позвонила, хотела выступить и рассказать про свою позицию — она сама проговорилась. Ну в общем-то, даже и неплохо было бы, если бы меня показали по телевизору, я как раз в тот день прекрасно выглядел, и на мне была моя любимая шубка из волка. Веня бы меня по телевизору увидел, так просто упал бы!
А потом встала моя начальница и сказала, что я не оправдал ее надежд. Директор покачал головой и меня отпустили. Но я остался стоять у кабинета, чтобы потом зайти и попросить прощения у него. Скоро все разошлись, и он остался один. Я заглянул в дверь и спросил: „Можно?“ А он так приветливо:
„Заходите, заходите, Павлик!“ Я зашел и сказал, что признаю свою ошибку. Что такое больше не повторится, что я буду работать хорошо, мне очень не хотелось оттуда уходить, мне там уже понравилось, и я привык. А он говорит:
„Ну хорошо, Павлик, только вы должны договориться с вашей начальницей. Я-то против вас ничего не имею, но она очень агрессивно настроена. Уж такой она человек, никак ее не убедишь. Поговорите-ка с ней!“ Я обрадовался. Выскочил из кабинета, думаю: „Ну эту-то я уговорю, она ко мне хорошо относится!“ Вижу, а Галя стоит и меня ждет. Она так печально кивает головой, как огромный слон, и говорит мне сочувственно: „Ну что, выгоняют?“ Я решил пойти с ней покурить, а потом уже к начальнице сходить, до конца работы оставалось еще много времени, а она никогда раньше времени не уходила, наоборот, всегда старалась на полчаса дольше пересидеть. Мы в подвал спустились, и я Гале все рассказал, я был просто счастлив! А она смотрит на меня так грустно-грустно и говорит: „Ты разве не знаешь? Это он всегда так делает. А как только ты из кабинета вышел, он снял трубку и твоей начальнице позвонил. И сказал ей, что ты должен быть уволен, что это приказ. Так уже много раз было. И что, ты думаешь, она тебе после этого скажет? Пусть она тебя хоть как любит, все равно с директором ссориться не станет, и ты вылетишь отсюда, как миленький. Поэтому, советую тебе, и не пытайся, все равно не выйдет! Лучше сам пиши заявление.“ Я ей не поверил, подумал, что это она против меня интриги плетет, и все равно пошел к начальнице. Но она стала так извиваться, как будто ее на раскаленную сковородку посадили, я ей одно, она мне — другое. И все получается, что меня никак нельзя в соборе оставить. Под конец она мне так надоела, я взял и написал заявление! Ну и сволочи, я таких просто за всю жизнь столько в одном месте не встречал!
Но только я все равно решил не сразу уйти, а так написал, чтобы еще месяц поработать. Мне как раз до Западного Берлина, и деньги будут.»
Марусе еще нужно было встретиться с Гришей.
Она шла вдоль огромного серого дома. Гриша стоял на углу уже давно Они пошли вместе, впереди шли какие-то девицы.
«Карлицы, ужасные карлицы, жуткие прыщавые карлицы. Они живут и радуются. они думают, что они решают все сами. но их жизнь уже заранее предопределена, их судьбы вершатся свыше,» — пробормотал Гриша.
«Это ты про Бога, что ли?» — спросила Маруся.
«Неважно, ты прекрасно знаешь, о чем, — сказал Гриша, — хотя, пусть так: просто могучие силы природы и инстинкты определяют всю их жизнь. А им кажется, что это они — ее хозяева.» Одна из девиц обернулась, посмотрела на Гришу и дико захихикала. Гриша — огромного роста, толстый, с желтыми оскаленными зубами, в ложной шапке-ушанке, какие обычно носят женщины, и в дорогой дубленке — злобно сплюнул в сторону и, ускорив шаги, перегнал девиц. Маруся начала было говорить, но он зашипел: «Тише, тише…» и стал оглядываться по сторонам. Маруся уже давно не видела Гришу и отвыкла от его поведения. Любой прохожий вызывал у Гриши подозрение, смешанное со злобой. «Ну и рожа», — постоянно повторял он. Детей он тоже ненавидел. «Бегают тут всякие вовики, хуевики…» — говорил он, завидев ребенка. Марусе казалось, что вряд ли Гриша сможет работать в КГБ и даже хорошо, что его туда не берут. Хорошо хоть, что Грише удалось вступить в партию, он этого тоже очень хотел.
Гриша был младше Маруси на три года и учился с ней в одной школе.