Голубая лента — страница 27 из 58

— Спасибо, Ева, — сказал Гарденер. — Я знаю, вы настоящий друг!

Он долго возился с носовым платком. Потом усталыми, слегка воспаленными глазами стал смотреть на море. Но он не видел бурных, стремительных волн Атлантики, от которых кровь закипает отвагой, он видел Барренхилс — таким, каким видел его всю свою жизнь. Мутные воды Аллегейни, по берегам стелется туман. У причалов выстроилась целая флотилия угольных барж, по воздуху скользят груженные углем вагонетки подвесных дорог, пронзительно гудят сотни паровозов, выбрасывая столбы дыма. А позади стеной стоит туман, и сквозь него то тут, то там из коксовальных печей пробиваются языки пламени. Это шахты Барренхилса. Стена тумана, дыма и огня тянется на пять километров. Чтобы попасть с одной шахты на другую, приходится пользоваться грузовыми поездами, пешком эти расстояния не одолеть.

Гарденер глубоко вздохнул.

Его отцу, шахтеру из Вестфалии, благодаря энергии, выдержке, везению и неразборчивости в средствах, удалось прибрать к рукам богатые угольные месторождения. А Гарденер всю жизнь строил шахты и стремился улучшить социальные условия в Барренхилсе: он воздвигал церкви и школы, библиотеки и больницы, открывал пенсионные кассы. Он и сам был специалистом горного дела и целый год проработал в шахтах. Он знал их все: «Сусанну» 1, 2, 3, «Аллегейни» 1, 2, 3, он знал каждый пласт в шахтах, он знал воздух и запах каждой штольни.

А потом вдруг в Соединенных Штатах началось политическое и социальное брожение, разраставшееся с каждым годом. Почему? По какой причине? Широкие массы в Штатах обуяла такая же жажда денег, какая прежде была свойственна только буржуазным слоям общества. С открытыми глазами, сказал Гарденер, Америка катится в пропасть, уподобляясь Европе, которая погубила себя безумной гонкой вооружений. Волна политической и социальной нервозности захлестнула и Барренхилс. И удивительнее всего, что именно рабочие «Сусанны-1», старейшие на шахтах, больше всех других пользовавшиеся социальными благами Барренхилса, выдвинули наиболее решительные требования. Забастовка! Жестокая, бессмысленная забастовка!

Директор шахт Барренхилса — некий Хольцман, немец. Он мастер вести переговоры, но несколько вспыльчив. Гарденер советовал ему сдерживаться. Ну, Хольцман день за днем, неделя за неделей умело и терпеливо вел переговоры. Но в конце концов не мог же он бросать на ветер капиталы акционеров, чтобы удовлетворить бессмысленные требования рабочих. Собирались бурные митинги, на которых он кричал до хрипоты и не раз подвергался опасности быть избитым возбужденными рабочими. Ежедневно он посылал Гарденеру взволнованные, умоляющие телеграммы.

— Должен признать, что Хольцман проявил удивительное самообладание и гораздо больше терпения, чем я от него ожидал, — заметил Гарденер.

Наконец Хольцман все-таки прибег к более решительным средствам: он уволил всех рабочих «Сусанны-1». Это три тысячи человек, у всех семьи. Рабочие попытались штурмовать шахту, и Хольцман вызвал солдат.

Гарденер растерянно смотрел на море.

— Короче говоря, Ева, дело дошло до столкновений. Рабочие с камнями и палками в руках двинулись на солдат. Солдаты дали залп. Были убитые — шестнадцать человек, среди них четыре женщины — и около пятидесяти раненых. Все это произошло три дня назад.

— Какой ужас! — воскликнула Ева.

Взгляд Гарденера был устремлен в пустоту.

— После этого страшного инцидента положение еще более обострилось, — продолжал Гарденер. Он вытащил из кармана целую пачку скомканных телеграмм. Сразу же после стычки с солдатами около тысячи рабочих «Сусанны-1» спустились в шахту и поклялись не выходить на поверхность, пока не удовлетворят все их требования и не отменят увольнения. С этого дня они живут на глубине восьмисот метров под землей.

— Немыслимо! — вздохнула Ева. Она спросила, не сидят ли люди в темноте, есть ли у них еда и хватает ли там воздуха.

Конечно, под землей очень темно, если даже и горят несколько шахтерских ламп. Пищу доставляют товарищи подъемной клетью, а вентиляция, разумеется, работает.

— И в таких условиях они готовы неделями оставаться под землей? — спросила Ева.

— Все возможно.

Гарденер хорошо знал рабочих «Сусанны-1». Со многими из них он работал в штольнях. Он видит, как они, скорчившись, сидят в темном, насквозь промокшем забое при скудном свете шахтерских лампочек, он видит их лица — исхудалые, суровые, изнуренные тяжелым трудом. В большинстве своем это замечательные парни, он чувствует, что связан с ними на всю жизнь. Сам он уже стар и сознает это с глубокой печалью. Времена изменились, а с ними и люди, и он уже не понимает их. Ему стыдно признаться Еве, что его дочь Хейзл пишет в социалистических газетах, яростно защищая бастующих рабочих Барренхилса. Настало время всеобщего разложения, все рушится.

— Что делать? Что мне делать, Ева? — произнес он беспомощно и растерянно. — Быть может, вы, как человек совершенно непредубежденный, сумеете дать совет старику?

Вопрос был трудный, но Ева не замедлила с ответом. Раз он такого высокого мнения о директоре, то она думает, что было бы лучше всего, если б Хольцман спустился в шахту и переговорил с рабочими.

Гарденер кивнул.

— О, вы мудрая женщина, Ева, — сказал он. — Я это знал. Хольцман уже спускался к ним в четыре часа утра. — Гарденер порылся в пачке смятых телеграмм. — Но рабочие не дали ему говорить, они закидали его углем и камнями, он едва добрался до подъемной клети. Вот его последняя телеграмма. Ну, что теперь делать? Он ждет от меня указаний.

Ева задумалась.

— Все-таки пусть Хольцман еще раз попробует поговорить с рабочими.

— Да, вы мудрая женщина, Ева! — повторил Гарденер и с трудом поднялся. С минуту он стоял, сгорбившись, опираясь на подлокотники кресла, пока набрался сил, чтобы выпрямиться. — Да, пусть Хольцман еще раз попытается, я тоже так думаю, Ева. — Он вытащил из кармана листок бумаги. — Я хочу телеграфировать ему, пусть спросит людей в шахте, согласны ли они выслушать обращение к ним Джона Питера Гарденера, мое, значит.

— Прекрасно, Гарденер!

Гарденер рассказал, что он и его секретарь Филипп всю ночь трудились над этим обращением. Наверно, в мире еще такого не бывало, чтобы человек в открытом океане держал речь к шахтерам, отделенным от него тысячами миль и сидящим на глубине восьмисот метров под землей.

— Вы должны послушать это обращение, Ева!

Гарденер пришел вдруг в сильное возбуждение. Он встал во весь рост, плечи, согнутые под тяжестью забот, распрямились. Надев на крупный нос очки, он поднес к глазам лист бумаги. Рука, державшая бумагу, дрожала, другую он сжал в кулак и стал читать:

— «Рабочие Барренхилса! — воскликнул он своим густым басом. — Я обращаюсь к вам, я, Джон Питер Гарденер! Рабочие „Сусанны-один“, к вам обращаюсь я! — Его голос гремел, лицо побагровело, на висках взбухли вены. — Я говорю с вами с борта океанского парохода, но через три-четыре дня я буду среди вас! Рабочие Барренхилса!..»

Его тяжелый кулак не переставая рубил воздух. Он обращался к тысячам рабочих. Все в нем клокотало, как в вулкане, извергающем огонь и камень. Ева никогда не видела его таким. Перед ней стоял могучий богатырь, грудью отстаивающий свое дело, Гарденер прежних дней.

Он так гремел, что Штааль приоткрыл дверь радиорубки и выглянул узнать, не случилось ли чего-нибудь.

Но вдруг Гарденер умолк, старик, казалось, сам был поражен этим взрывом силы и страсти.

— А если и это не подействует? — пробормотал он, пожав плечами. Ему было немного стыдно своего порыва.

— Идите же, Гарденер, идите, отправляйте телеграмму, — сказала Ева. — Вы непременно добьетесь успеха.

И Гарденер исчез за дверью радиорубки.

3

В то время как Кинский одевался, в окно что-то стукнуло — мощная желтовато-зеленая водяная струя захлестнула иллюминатор. Туалетные принадлежности на умывальнике заплясали. Погода скверная!

«Сегодня я ее увижу! — снова подумал он. — Быть может, сейчас». Как знать? Выходя в коридор, он почувствовал мелкую дрожь во всем теле.

Коридор, устланный роскошным, красным, как кардинальская мантия, ковром, сегодня, казалось, слегка поднимался в гору, и Кинский время от времени вынужден был останавливаться и хвататься за что-нибудь, чтобы устоять на ногах. Когда он открыл дверь и вышел на палубу, море грозно шумело, и порыв ветра прижал его к переборке. Качка усилилась. Поручни окунались в пенистые гребни шипящих волн, корабль замирал на мгновенье, потом снова медленно выпрямлялся, а волны откатывались и убегали вдаль, за линию горизонта. Вдруг мощная волна ударила в борт, и корабль сильно накренило.

Рев бьющих о борт волн, вой ветра рождали музыку в сердце Кинского. В нем зазвучали мелодии его симфонической поэмы «Одиссей»: быстрые, скользящие такты, в которых он отобразил бег волн Средиземного моря, низкие, глухие тона трубящих в раковины тритонов, вещающих бурю. Музыка вселила в него ясность, бодрость и мужество.

Он поднялся на несколько палуб вверх и прошел по салонам. Сердце билось сильней обычного, и все же, если бы он случайно встретил Еву, то поздоровался бы с нею без особого волнения. Попадись ему навстречу Райфенберг, это тоже не вывело бы его из равновесия.

Все двери были закрыты, и внутри корабля сегодня было поразительно тепло и тихо. В почтовом салоне на письменных столах горели лампы, в зимнем саду с журчащими фонтанами прогуливались пассажиры, наслаждаясь покоем и изысканной роскошью.

Евы здесь не было. Он поднялся еще выше. Даже застекленная палуба, где играл оркестр, была почти безлюдна. С открытых же палуб, кое-где мокрых от водяных брызг, людей будто вымело.

Но Евы не было и здесь.

Еще выше, на шлюпочной палубе, ветер дул так сильно, что Кинскому пришлось крепко ухватиться за поручни. Вдруг он услышал лай и визг собачьей своры и, к своему величайшему изумлению, тут же увидел трех грациозных черных пуделей, танцующих на задних лапах. На скамье, плотно запахнув пальто, сидела дама и играла на маленькой флейте, звуки которой мгновенно таяли на ветру. Это была синьора Мазини, артистка, репетировавшая со своими собаками.