— А, — вдруг вспомнил Вася, — у Моррисона есть такая песенка «Индейское лето». Он же и помер, кажется, в Париже, от передоза, вот дерьмо-то какое с ним приключилось.
Ну и я чувствовал себя немного индейцем. А индейское лето меня бодрило. На автомобилях был иней. Парижане все равно ходили в пиджаках и плащиках, ну, заматывали шарфы длинные. Или я об этом уже говорил? В метро впереди идущая девушка забрасывала конец шарфа за плечо и накрыла мне лицо. Ее подружка увидела, захихикала. Я галантно молвил: «Мерси». И надо было видеть, как вспыхнули глаза этих девушек, как они развеселились. Понравился, решил я. Впрочем, тут же подумал о произношении. Живые француженки довольно интересными мне показались, в них было что-то птичье, остро-изящное, чуть-чуть неловкое, угловатое.
Париж — это уплотнение пространства, дома и башни вздыбливаются горными системами, мосты стремятся к автономности — оторваться от берегов и жить по-своему. Париж — мир многоярусный, быстро его не освоишь. Да и никогда.
Когда я вернулся в гостиницу, портье объяснил жестами, что мне звонили, и передал телефонный номер.
Этот парень как-то сразу невзлюбил меня. Не знаю, в чем дело. Я пытался с ним изъясняться по-английски. Когда приходил, то называл номер моей комнаты: файв, — и он начинал отсчитывать дальше: сикс, севен… Издеваясь, по-моему.
Сквозь толстую кожу новых башмаков проступило темное пятно. Я разулся и увидел окровавленные пальцы, мозоли лопнули, а я и не почувствовал, шел по улицам и мостам в трансе ходоков-почтальонов старого Тибета, лун-гом-па. Может, иногда и левитировал, как они. Я побывал в музее, устроенном в здании старого вокзала, попал в комнаты с полотнами Ван Гога, — как будто угодил в малое собрание радуг, прошел вдоль Сены с ее букинистами, цветами, кафе, бродягами под мостами — до собора Парижской Богоматери…
Валя перекрестилась.
— Какая же она, дядечка?
— Суровый собор и проникновенный, я бы сказал.
— Так и наша Одигитрия стро-о-гая очень после расчистки-то московской.
Над Сеной зеленые бороды растений по отвесным стенам. Латинский квартал странно телесен, как будто это застывшая плоть, ну да, окаменевшая, но при этом какая-то живая, теплая. Словно все отшлифовано ладонями — вот. А там ни деревца я не увидел. Сплошь камень. Телесные лабиринты средних веков.
Принял душ с бесплатным шампунем, жидким мылом. Сел, откупорил бутылку чешского пива, глотнул. Ну что? Да, номер телефонный.
В трубке я услышал женский голос. Женщина представилась. Калерия Степановна. Я немного напрягся. Все-таки оставаться до конца спокойным в этой ситуации я не мог.
— Кто за вами гнался? — спросил Вася.
— Монстры сознания. А может быть, ангелы.
Валя перекрестилась.
Калерия Степановна сообщила, что звонит по просьбе Люков, завтра предстоит званый ужин в загородном доме Люков, и она приглашена туда, как обычно, переводчицей.
— С какого на какой? — уточнил я.
— С русского на французский и обратно, — ответила женщина.
— Но Галина ведь говорит по-русски и по-французски, да и ее Жан, — сказал я.
— Ну, естественно, — откликнулась она. — Но ведь это докука — переводить за столом, — объяснила она и тихо засмеялась.
— Вы у них работаете переводчиком? — догадался я.
— О, нет, что вы. Так просто, оказываю услуги.
— Понятно, — сказал я, хотя и не все уразумел.
Возникла пауза.
— Ну вот мы и познакомились заочно, — промолвила Калерия Степановна. — Я завтра за вами заеду.
Снова пауза.
— Простите, вы давно из России? — спрашивает она.
— Из России? — переспросил я с удивлением, как будто речь шла о чем-то фантастически далеком и уже недостижимом. — Да нет, только вчера прилетел, — вспомнил я и сам этому поразился.
Казалось, что между мной и Россией дни и дни, ночи и ночи и горы каких-то событий.
Калерия Степановна молчала.
— Алло? — спросил я.
— Вы уже видели Нотр-Дам? Елисейские Поля? Побывали на Монмартре?
— Кое-что видел, но не все.
— Если хотите, могу быть вашим гидом.
— О, нет, спасибо, — тут же откликнулся я.
Калерия Степановна стала извиняться, заторопилась и повесила трубку, попрощавшись до завтра, так что мне даже стало немного стыдно и жаль ее, что ли. Наверное, ей просто хотелось пообщаться со свежим человеком из… России.
Из России.
Я вдруг сообразил, что успел отвыкнуть от этого слова. Точнее, так и не смог к нему привыкнуть. Нам всем ближе был Союз. Производственное какое-то слово, понятие. Вызывает в сознании космический агрегат, конечно. И какие-то цеха мерещатся, потом улицы, по которым едет лимузин с Гагариным, толпы, пестрящие цветами. Потом комбайны в полях, заводские трубы…
В последнее время все упирали на Россию, эРФэ. «Дорогие россияне», — говорил Ельцин.
Но все-таки мне как-то не хотелось бродить по Парижу вместе с соотечественницей, да к тому же немолодой, далеко не молодой, судя по голосу.
Странное дело! И сутки еще не миновали, а я чувствовал себя каким-то парижанином, но только не русским, точнее, не россиянином и тем более не постсоветским. Мне хотелось избыть все, так сказать, родимые пятна, не иметь ничего общего с соотечественниками. На улицах уже довелось мельком слышать русскую речь — она меня резанула. Быстро глянув на говоривших, каких-то явно молодоженов, ошалевших, видимо, от свадебного подарочка — поездки сюда — состоятельных родичей, я резко свернул в проулок и кинулся прочь, как от чумы. Родина моя лежала где-то за морями и болотами, а скорее в болотах — зачумленная, скрежещущая зубами, ворочалась в кровавых хлябях Чечни, то ли мучаясь от родовых схваток, то ли истекая кровью после аборта.
И как только я включил телевизор, то и увидел кадры из Чечни с французским гортанным текстом. А между собой чумазые ребята в шлемофонах переговаривались по-русски, прапор выматерился. Вдоль глиняной стены шли беженцы. Цвет был ржаво-грязный, даже у неба. Как похожи войны!.. Черт. У меня скулы свело от тоски, и я быстрее переключился на другие каналы, увидел яхты, море, потом протестующих, кажется, фермеров, один был в тирольской шляпе с длинным пером, энергично размахивал руками, выкрикивал… Но позади митингующих синели горы, тянулись ухоженные чистые поля, высились скульптурно прекрасные деревья, домики с черепичными крышами… Это был другой мир, это была другая планета. Да и сами французы отличались, например, от петербуржцев. В метро казалось, что едут учителя да врачи, журналисты. Преобладание интеллигентных лиц поразительное. А ведь некую интеллигентность все отмечают у петербуржцев. Ну, в парижском метро русские сразу видны, они похожи на объездчиков и лесорубов. Хотя позже мне удалось увидеть и довольно знаменитого русского, чье лицо можно считать образцом интеллигентности, не утратившей решимости, мужества.
Я не хотел ничего слышать и знать о России, это точно. Об очередях, разборках, убийствах, депутатах. О шоковой терапии. О коммунистах, демократах. О Басаеве, Павле Грачеве, Радуеве, Гайдаре, Чубайсе, Руцком, Хасбулатове, Макашове, Собчаке. Мне они представлялись одного цвета — цвета воронья из картины Ван Гога, последней, как говорят, перед роковым выстрелом, воронья над хлебным полем под тучами…
Я отпил пива и задымил трубочкой.
Вечером я все же решил выйти на прогулку. Надо было не упускать возможности посмотреть на Париж, срок моего пребывания неумолимо истекал, хотя я только приехал. По армейской привычке я взял, конечно, походную аптечку. И подлечил немного пешеходные раны. Залепил их пластырем да и снова отправился по индейским улицам. Шел, шел вместе с другими пешеходами, переговаривавшимися на всяких разных языках, свернул в метро, уехал куда-то за Сену. В китайском кафе попил чая особого приготовления, копченого.
Заплутав, где же я оказался? В квартале, где происходил какой-то древний спектакль. Возле открытых дверей домов стояли женщины, зрелых лет и помоложе, белые, но все больше черные, стояли, подбоченясь, выпятив груди, обнажив бедра, с отрешенными, накрашенными лицами, напоминавшими какие-то маски «козлиных представлений», сиречь — трагедий.
Господь слишком зарядил нас. И вот по улицам медленно шли различные господа, туристы, скорее всего, и внимательно смотрели на женщин.
Причем как-то так вышло, что женщины эти все находились на одной стороне улицы, а зрители-мужики на другой. Некоторые мужчины останавливались и стояли, смотрели. Нужно было перейти дорогу. А вот на это пока никто не отваживался, все лишь приглядывались, как некие экскурсанты к экспонатам в музее.
Одна пышная мадам просто оголила грудь для вящего убеждения, хотя на дворе ведь осень, пусть и средиземноморская и атлантическая. И вдруг один высокий черный в элегантном костюме, с «дипломатом» в руке решительно пошел через дорогу и приблизился к белой женщине, остановился, заговорил.
Накрапывал дождик. Уже сияли фонари. По Сене проплывали корабли. Под серым небом четко вырисовывались чудовища собора Парижской Богоматери. Щебетали француженки, в клетках — на птичьем рынке неподалеку — птицы. На сырой набережной кантовались бродяги. Там и сям даже краснели их костерки. Но как только полицейские приближались, костерки гасли…
— Как?! — не удержалась от замечания Валя. — И там?
— Хых, а ты думала, что только вам можно? — весело спросил Вася. — Бомжи всюду. Пора бы уже создать такую ассоциацию. Бомжи всех стран, соединяйтесь.
Меня, конечно, заинтересовал птичий рынок. Жаль, что уже клетки убирали, увозили. Но я успел заметить там горлиц, овсянок, соловьев, канареек. И странных черноголовых щеглов: почти белые грудки, с розовыми и красноватыми вкраплениями, а головы черные. И еще… еще мне померещилось, что я узрел черноголовых бюльбюлей. Это красавцы в желтой перламутровой накидке с изумительно синими глазами.
— Как Фасечка? — тут же спросила Валя.
— А у Бюльбюль-оглы, певца, ведь черные, — сказал Вася.
Я мечтал их увидеть живьем еще раз. Однажды мне это удалось… И я не поверил тогда своим глазам: таких синих глаз не бывает у птиц. Наша встреча была внезапной, мгновенной, бюльбюль вылетел к арыку, у которого мы залегли, сел на ветку и посмотрел мне прямо в глаза… Я попытался поговорить с продавцом, пожилым мсье с седыми аккуратными усами, в серой кепке, красной куртке-жилетке. Но мы плохо понимали друг друга. Или у него было скверное настроение, не знаю. Или он спешил. Но всегда можно уделить пару минут? Он кашлял и сморкался. Недовольно смотрел на меня. Я просил показать кле