— Ну, без высшего небесного плана скучно и плоско все, — сказал Митрий Алексеевич. — Человеку необходимо всегда на одно измерение больше. У нас три… точнее, четыре измерения. Если время учитывать. И нам необходимо еще одно, измерение священного. И какая разница, мусульманское оно или христианское, а пусть и буддийское… Кстати, обещали рассказать о Батагове, композиторе, в следующем выпуске… Это интересно.
— Не знаю, — сумрачно ответил Вася, озирая высокую и компактную церковь в ранах.
Валя крестилась, потом взошла на обвалившиеся мокрые ступени и встала на колени, запела:
— Вы люди оные, / Рабы поученые, / Над школами выбраны! / Поведайте, что есть един? / «Един Сын у Марии. / Царствует и ликует / … над нами».
Вася приподнял руку, призывая этим жестом Митрия Алексеевича к молчанию.
Валя пела:
— Вы люди оные, / Рабы поученые, / Над школами выбраны! / Поведайте, что есть два? / «Два тавля Моисеовых / На Синайской горе; / Един Сын Марии, / Царствует и ликует…»
В это время Конкорд подошел к ней сзади и ткнул носом в плечо. Валя резво обернулась, вскочила, зашикала на пса. Тот внимательно глядел на нее.
— Дурак пес, — пробормотал Вася, — не дал послушать… Вальчонок! Так это про Семьдесят Второго? Ты до него добралась бы? Спой дальше.
Но Валя насупилась и отмалчивалась.
— А ведь Бобу с Лиэээй, пожалуй, надо бы про нее сюжет сделать, — проговорил Митрий Алексеевич. — Дивно поет.
Валя обернулась:
— Дядечка, ты церкву-то мне откроешь али нет?
— Ты хочешь внутрь войти?
Она кивнула.
— Зачем тебе это, Вальчонок?.. — спросил Вася. — Какая тебе разница? Что снаружи, что внутри? Там, что, пространство другое? Или люк открывается? Тем более все уже заброшено давно, ну?
— Там, Фасечка, все… все другое.
— Какое?
— Намоленное.
— Хм, это утверждение близко к нашей фантазии насчет самозвучащего слова, — заметил Митрий Алексеевич.
— Хых, но оно же там не звучит, — возразил Вася, поднимая упавший воротник, утыкая заросший подбородок в него.
— А мы сейчас и проверим, — сказал Митрий Алексеевич, восходя на крыльцо, доставая связку ключей, выбирая нужный и отмыкая большой амбарный замок.
Они вошли в храм. Вася, потоптавшись, последовал за ними. Конкорд тоже хотел пройти, но хозяин вовремя прикрыл тяжелую створку ворот перед ним.
Внутри было пусто… Точнее, справа высились сложенные старые кирпичи, видимо, выпадавшие из стен, лежали доски. На облезлых стенах угадывались какие-то изображения, но было сумеречно, не разглядеть. Хотя под куполом светилось несколько больших окон. Валя прошла и остановилась почти в центре, под куполом, Митрий Алексеевич чуть позади, сняв шляпу, а Вася замер у входа. Было очень тихо. Все так и стояли, прислушиваясь. Валя задрала голову к куполу, где парил серый свет окон. Наконец можно было различить дыхание. Это было дыхание Васи, сопение. Он еще был простужен.
Они повернулись и стали выходить.
— Нет ничего, — сказал Вася.
Митрий Алексеевич молча надевал шляпу. Они оглянулись на Валю. Та стояла на ступеньках.
— Вальчонок! — воскликнул Вася. — Ну, слышала ты чего-нибудь? А?
Валя сошла по ступенькам и ничего не ответила.
— Хых, хы-хы, хы, — засмеялся Вася, снова поднимая воротник. — Вот так всегда. И это все. И ни гу-гу.
К ним подошел Конкорд. Митрий Алексеевич хотел потрепать его по голове, но пес уклонился.
— Когда-то у меня пропал охотничий пес, конь и голубка, и я с тех пор разыскиваю их, — пробормотал Митрий Алексеевич.
— У тебя был конь, дядечка? — спросила Валя.
— Да нет, не совсем у меня… Но мне тоже кажется… Хотя вот пес уже и нашелся.
Туман стал еще гуще. И они уже не видели никаких строений, только близкие стволы деревьев.
— В такие моменты понимаешь, — сказал Митрий Алексеевич, — что и клочок твоей земли как будто целая планета.
Они пришли в башню. Митрий Алексеевич покормил птиц, вычистил пол за сеткой скребком, и птицы садились на него, перелетали с плеча на голову, на руки, а зеленушка попыталась сесть на нос. Митрий Алексеевич засмеялся.
— Ху-ууугу! — воскликнула в глубокой радости Валя. — Они тебя любят, дядечка!
Выйдя из-за сетки, Митрий Алексеевич сел на стул, поглядывая в окно.
— Дядечка, ну, расскажи дальше-то, — попросила Валя.
Митрий Алексеевич постукивал пальцами по столу…
— Про Париж-то… — напомнила Валя.
— Париж, конечно, лучше разок увидеть, — проговорил Митрий Алексеевич. — Я о нем тоже много слышал, читал… Но только теперь знаю, помню этот особенный вкус…
Особенный вкус
И Митрий Алексеевич продолжил свой рассказ.
Я предложил Калерии Степановне пойти на Ситэ, на остров…
— Остров? — тут же переспросила Валя.
Остров на Сене, в центре города, с собором Парижской Богоматери, дворцом и, главное, с птичьим рынком. Туда мы и отправились. Магазинчики с цветами и птицами устроены прямо на набережной Сены. Идешь среди витрин с цветами. Правда, как сказала Калерия Степановна, летом цветов больше, все утопает, а сейчас случаются заморозки, и нежные цветы держат за стеклом, выставляя лишь при солнце морозоустойчивые сорта. Но меня-то занимали не цветы.
В вольерах там тявкали смешные щенки, — смешные и по ценам: за одного девятьсот с чем-то долларов. Грациозно перебирали ножками оленята. Бегали в колесах белки. И томились еще какие-то зверьки. Но и на них я мало обращал внимания.
Наконец пошли магазинчики и вольеры с птицами.
Да, сюда бы наших бёрдмэнов, думал я, озираясь. Трещали и щелкали большими крепкими клювами попугаи, молча на все смотрели соколы, совы, расхаживали цесарки, павлины, в крошечном бассейне плавали невероятные утки-мандаринки, кого там только не было… Итальянские куры падуаны, индонезийские аям цемани, черные куры, черные, как наши вороны, иссиня-черные. Цыпленок стоит две с половиной тысячи долларов. Японские куры шабо… Гондурасские изумруды, такие птички, южноамериканские колибри… Даже птица мудрости ибис сидел там в клетке. По ним можно было изучать мир, мифологию. Только кетцаля еще я не увидел, священную птицу майя и ацтеков… Но хотя глаза и разбегались, а искал-то я синеглазого бюльбюля.
— Что вы ищете? — наконец поинтересовалась моя спутница.
— Черноголового настоящего бюльбюля, — сказал я. — Мне кажется, я вчера его видел.
Калерия Степановна тут же обратилась к торговцу с вопросом, тот отвечал. У него не было этой птицы, и он не знал, у кого есть. Мы прошли дальше. И вдруг я увидел вчерашнего хмурого мсье. Сегодня он был повеселее. Курил коричневую сигариллу, с улыбкой болтал с каким-то малым.
— Вот у него я видел, — сказал я спутнице.
Она сейчас же обратилась к нему. И только тут я сообразил, что кофейные глаза мсье и смуглая кожа выдают в нем выходца с востока. Он бегло взглянул на меня и сразу нахмурился. Нет, отвечал он Калерии Степановне, нет у него бюльбюлей и не было. А… почему такой интерес к этой пташке-то? Калерия Степановна спросила у меня. Я пожал плечами. И сказал, что однажды видел ее… как во сне. В каком сне? Не понял он. Где? Но мне вдруг показалось, что он и так знает, в каком сне и где. Такое у него было отчужденно-проницательное выражение лица. И я махнул рукой и пошел прочь. Калерия Степановна за мной.
— Вы не знаете, кто он по национальности? — спросил я.
— Нет, а что?.. Ну, наверное, откуда-то из Индии или Пакистана.
— Сдается мне, что он почему-то прячет птицу.
Она рассмеялась.
— Да что вы говорите?! Зачем? Его дело — продавать.
— Но не всем.
— А почему в этот список входите вы?
— Сдается мне, что он афганец, — сказал я.
Она растерянно приостановилась посреди щебечущей солнечной улицы, поправила алую косынку на шее, что развевал ветер с Сены.
— А… вы?..
Я ответил, что служил там.
— Но… — пробормотала она, придерживая шляпку за край.
— У нас нюх друг на друга. Вообще бюльбюли водятся еще южнее, а тот, виденный мною над арыком, наверное, просто упорхнул из клетки местного птицелова.
Вечером мы нашли хороший ресторанчик на улице Данте, спустились вниз, заказали какую-то еду, а потом чай, один чайничек, второй, третий… Калерия Степановна рассказывала, как она здесь оказалась.
Ее угнали в Германию семнадцатилетней, в Кельн, везли в товарном вагоне. Работать заставили на прядильной фабрике, потом домработницей в семье. В одном доме прятался беглый пленный. Она его подкармливала. И в конце концов у нее произошел нервный срыв, и она оказалась в психиатрической клинике в Бонне. Поправилась и поступила снова на фабрику. В сорок пятом начались бомбежки. Переехали в лесное место в сорока километрах. В ночь под Новый год убежали в другой городок. В марте туда вошли американцы. И судьба ее, казалось, была решена.
С французами она уехала во Францию. Вокруг Парижа, по ее словам, было много репатриационных советских лагерей. Коменданты были якобы советские. Она перебиралась из лагеря в лагерь и так попала в Марсель. А оттуда весь лагерь загрузили в поезд и отправили в Союз через Германию. Прибыли в Германию. Друг другу передавали всякие слухи о сибирских лагерях. Кто знает? Что там? Сталина боялись. А он был силен как никогда. И вот поезд тронулся дальше, а ей и еще нескольким удалось соскочить. И пошли они пешком до Касселя. Там сели в поезд и поехали в Париж с американцами. Здесь ей помогли русские. Устроилась работать в ателье. В доме жили казаки, собирались в подвале, вспоминали битвы и прошлую жизнь. Подруга ее все-таки уехала в Союз, Калерия Степановна писала ей, пока не получила записку ее родителей, просивших больше не писать, и все. Калерия Степановна училась в русской гимназии, потом поступила на медицинский факультет, но оставила его, вышла замуж и устроилась в госпиталь поломойкой. И все-таки закончила медицинские курсы и стала анестезиологом.
В Сумах у нее жила старая мать, и вот Калерия Степановна решила забрать ее. И забрала. Старуха прожила месяца два в Париже… Париж — не Сумы, ага. Она затосковала, жестоко закручинилась. И стала проситься обратно. «Мама, — сказала ей дочь, — это