Голубиная книга анархиста — страница 90 из 105

И все это ерунда — эти разговоры про загнивающий Запад. От них самих разит столетней и двухсотлетней плесенью. Скорее всего, это обычный страх перед иной мерой свободы. Эти мерки не по нам. Как в иконописи, нам нужен канон, необходимы ограничения. И тогда получается что-то в высшей степени оригинальное, как «Троица» Рублева.

Впрочем, эти соображения пришли ко мне позже. А тогда я чувствовал недоступность этого света Запада. Понимал, что впитывать его надо с младых ногтей.

Возвращаясь, в вагоне метро я вдруг обратил внимание на пару. Они стояли, держась за поручни. Мужчина в длинном модном пальто слегка горчичного такого цвета, подпоясанный матерчатым поясом того же цвета, простоволосый, и женщина в светлом плаще, в темной длинной юбке, в перчатках, светловолосая. Я еще раз на них взглянул и обомлел. Да это же был Янковский. И какая-то наша актриса, имя ее так и не смог вспомнить. Точно. Этот взгляд с легким прищуром — взгляд барона Мюнхгаузена. Тот самый Янковский. Тут же я хотел подойти и даже шагнул в направлении к ним, но сразу и остановился. Что я им мог сказать? И потом я сообразил, что не помню отчества актера, да и актрису не могу вспомнить. И я остановился. Еще через две станции они вышли. Наверное, приехали играть у французов в театре или просто отдыхали.

Интересно, сто лет проживешь в Питере или Москве, а никого из них, актеров, так и не встретишь, но вот приезжаешь за тридевять земель и видишь их.

Я рассказал Калерии Степановне об этом случае, и она пришла в восторг. Она очень любила Янковского. Перечисляла фильмы с его участием. А мне почему-то было как-то неуютно после этой встречи. Не знаю, в чем дело.

О Виттории я снова думал. Она мне даже снилась… как-то неясно, но волнующе. И я собирался опять взять такси, купить цветов… Теперь-то я знал, как туда добраться. Приехать надо поздно вечером, чтобы Виттория была не на плэнере или где-то там еще.

Да, теперь она не могла просто так исчезнуть из моей жизни.

Наташа?.. Я… продожал любить ее. Но сейчас… Это было похоже на купание в реке или в озере с родниками на дне. В тепловатой воде вдруг попадаешь в резкие освежающие возбуждающие слои родниковой воды… Виттория и представлялась мне таким родничком. Я не мог забыть ее смуглых гибких рук, синевы глаз. Странно, конечно, раньше я думал, что можно любить лишь одну женщину. И вот любил Витторию и Наташу. Но Виттория дразнила меня сильнее. Евреи неспроста говорили о познании женщины. Это похоже на познание мира, так ведь? И мир под именем Виттория манил меня.

В один из дней я поднялся на Монмартр. Это такая гигантская гора, с которой виден весь Париж. Там кафе, магазинчики, венчает ее внушительная церковь Сакре Кер, что означает Сокровенное Сердце. Я побывал на службе в этом сердце. Священники ходили в белых одеяниях, один был бритоголовый черный. А регентша в белом одеянии и черном платке пела высоко и ангельски и дирижировала пением собравшихся. Потом священник за столом готовил жертву и пил из золотой чаши. Снова невольно я сравнивал. Служба в нашем храме, конечно, другая. И дело не в языке. Что православную службу не понимаешь, что католическую. Но православная — теплее, как-то сердечнее.

После службы я пошел побродить вокруг и внезапно наткнулся на забегаловку с зеленой вывеской и вязью арабских букв. Я приблизился и увидел внутри людей, одних мужчин. На некоторых из них были паколи — это такие шерстяные береты с отворотами, ставшие символом афганского сопротивления. Вообще мне не так часто попадались там люди в таких шапках, афганцы предпочитают фески и чалму. Но я уже чуял: чайхана — афганская. И, помедлив, вошел.


— Ой, дядечка, — сказала Валя, — ты не можешь обождать чуток… мне надо сбегать?

— Хых! — просмеялся Вася.

— Да и я перекурю, — отозвался Митрий Алексеевич. — И пора уже ужинать.

После ужина Митрий Алексеевич снова выходил курить свою трубочку. А потом продолжил рассказ. Наверное, он никому всего этого не рассказывал по различным причинам. Возможно, не находил таких слушателей, как Вася с Валей.

В чайхане

В чайхане сразу смолкли все разговоры и взоры мужчин устремились на меня. Только продолжала звучать индийская музыка. Я прошел к свободному столику, оглянулся в поисках вешалки и, не увидев ее, сел в плаще, расстегнув его и не снимая кепи. Разговоры возобновились. Посетители пили чай. Двое курили кальян. Обслуживал всех бача, смуглый подросток в шароварах, жилетке поверх голубой длиннополой рубашки, и с феской на стриженой голове. Ко мне он не подходил. Я ждал, озираясь, и наконец окликнул его:

— Эй, бача!

В чайхане снова стало тихо. Все смотрели на меня. И тут из-за одного столика встал высокий мужчина в европейской одежде, простоволосый, с длинным лицом, тонкими усиками, длинным носом. Он приблизился к моему столику.

— Товарищ? — внезапно спросил он по-русски.

Я глядел на него.

— Шурави? — снова спросил он.

Так нас звали там, за Речкой, за Амударьей.

— Да, — ответил я с некоторым опозданием.

Тонкие черты лица живо двинулись, озаряясь улыбкой белоснежных зубов.

— Товарищ, — повторил он с необыкновенной теплотой.

И без лишних разговоров сел. Тут же окликнул подростка. И через мгновение — ну, через минуты две-три — на столике появился пышущий жаром металлический чайничек в узорах, темно-голубые пиалушки с белыми цветами, тарелка с какими-то сладостями, персики, виноград, горячие лепешки.

Мужчина протянул мне смуглую руку с ухоженными ногтями.

— Заки Жамал.

Я назвал себя.

— И что тебя… вас сюда завело? — спросил он.

Я ответил, что стало любопытно… Он остро глянул. Наши взгляды встретились. Посторонний наблюдатель точно увидел бы искру, пыхнувшую посреди столика.

— Вы хорошо говорите по-русски, — заметил я.

— Я учился у вас, — ответил он с легкой улыбкой и погладил усы и жестом предложил чаевничать, сам налил в мою пиалу чая.

Я взял лепешку, оторвал кусок… И он снова улыбнулся и спросил:

— А где учились вы есть наши лепешки?

Хм, неужели я сделал это каким-то особенным образом?.. Я хотел возразить, что это дело легкое, но, взглянув в его глаза, передумал и ответил, что там и учился, на его родине. Мы прихлебнули зеленый чай, не сводя глаз друг с друга.

— Ты был офицер? — спросил Заки Жамал.

Я кивнул. Подумав, добавил, что был военным врачом. И спросил, кем был он. Заки Жамал ответил, что инженером ирригационных систем в Газни. «Сарде», — слышал я о нем? Я ответил, что даже рыбачил там. Правда, рыбалка была варварская. Мы бросали гранаты в изумрудные воды этого озера-водохранилища среди сопок и скал, и рыбины всплывали вверх брюхом, а солдаты плавали за ней, собирая в завязанные снизу штаны. Об этом я умолчал. Заки Жамал сказал, что в шестидесятые годы там работали ирригаторы из Узбекистана, вместе с афганцами они соорудили гидроузел с водохранилищем емкостью сто шестьдесят пять миллионов кубометров, а также систему ирригационных и дренажных каналов. Но с началом войны система пришла в упадок. И Заки Жамал пошел воевать с мятежниками. Ну а потом они повесили Наджибуллу в Кабуле и заняли все посты. Ему пришлось эмигрировать. Так он оказался здесь… А я? Тоже эмигрант?

Я ответил, что нет, турист. Он спрашивал, где я живу, чем занимаюсь, где именно служил. Мы осушили чайничек, и бача по щелчку пальцев тут же притащил новый. Заки Жамал закурил. Тогда и я достал трубочку.

— Сейчас над кишлаками утром такой вьется дымок… — пробормотал он, следя за моей трубочкой. — Дехкане сушат виноград… Э-э, уже насушили, да-а… Сейчас хворост собирают к зиме… В Газни растягивают на берегу шкуры… Там жил великий Санайи. Не бывал у его гробницы? Он говорил: «Если ты жаждешь жемчуга, то должен оставить пустыню и странствовать у моря, и даже если ты никогда не найдешь мерцающую жемчужину, по крайней мере ты достигнешь воды». А я хотел затопить пустыню, чтобы она цвела и кормила людей. Здесь море близко, я видел его… Но что толку. Мне не нужна эта вода, не нужен этот жемчуг, понимаешь, товарищ?

И я смотрел на него с удивлением. Я видел его родину сверху. Она похожа на лягушку, с которой злые мальчишки содрали кожу, и она корчится под палящим солнцем. Я помнил пыльные бури, одуряющий зной уже с утра. И там не утихает война. И никогда не утихнет.

Но вот Заки Жамал возводит на меня глаза, полные тоски… Я смутился, по правде сказать. Чего ему не хватает? И я прямо спросил его об этом.

— Разве здесь плохо?

— Да, говорят, для умного всюду родина. Но… сколько осла ни бей, конь из него не выйдет, — ответил Заки Жамал с печальной улыбкой. — Мне снятся минареты Газни. И цитадель старого города. Кто там только не бывал. Чингисхан, Будда…

— Будда?

— Да, там есть развалины буддистского монастыря. При Махмуде Газневи у нас жили Авиценна, Бируни, Фирдоуси…

— Тот самый, что написал «Шахнамэ»?

— Да. Он писал ее сорок лет. А Махмуд Газневи заплатил ему за великий труд мало… сумму, которой едва хватило, чтобы дать… отдать… возместить банщику, что поэт и… поступил. Так и поступил.

Мы еще долго сидели и говорили, потом собрались уходить. Я хотел расплатиться, но Заки Жамал приказал баче не прикасаться к моим деньгам, и это меня на миг взбесило. В чем дело?!

Да ни в чем, обычная афганская вежливость.

— Ты мой гость, — сказал Заки Жамал. — Хотя я тоже здесь гость, — добавил он, качая головой и нахлобучивая все-таки паколь, а вокруг шеи заматывая не шарф, а настоящую афганскую накидку.

Денег баче он не дал, но велел тому записать долг. Мальчишка ловко это сделал, черкнув в блокнотик, выхваченный из-за пазухи.

Мы вышли на площадку перед Сакре Кёр. Вниз уходили ступенями террасы, заполненные туристами всех возрастов и национальностей. Это были новые висячие сады Вавилона. Отовсюду доносилась разноязыкая речь. Только русской пока не было слышно. А внизу и вдали горел огнями Париж. Над ним проступали звезды. Справа от Эйфелевой башни висел Ковш. Видны были пульсирующие огоньки взлетающих самолетов. Этот город казался беспредельным. Я покосился на Заки Жамала. Он курил, зажав сигарету у основания пальцев, как обычно и курят афганцы. И в его глазах дрожали далекие огни… Н