Баронесса Адлерштейнская видела в этой перемене ничто иное, как переход от отрочества к юности, и считала оскорблением одну мысль, будто кто-нибудь мог бы не считать за величайшее благо брак с Адлерштейнской барышней, какова бы она ни была.
Что же касается предположения подчиниться императору, это в глазах баронессы казалось безумием и слабостью. Доселе еще императоры, короли, герцоги, графы только ломали свои мечи о скалы Адлерштейна. Старая госпожа не могла понять, что сделалось с ее мужем и сыном; отчего они стали такими трусами?
Сир Эбергард был еще более отца убежден, что сопротивляться долее грозе было невозможно. Положение их становилось невыносимым. По известиям, привезенным Сорелем из Ульма, было ясно, что союз, о котором толковали в Регенсбурге, гораздо более опасен, чем все до сих пор предпринимавшиеся нападения на Адлерштейн. Да если еще граф Шлангенвальдский присоединится к коалиции, род Адлерштейнов должен ожидать всяких опасностей от тайных подкопов этого беспощадного врага. Единоборства были запрещены уже лет десять тому назад, а Адлерштейны открыто враждовали с целым миром.
Но, при мысли о такой необходимости, Эбергард не до такой степени сильно бесновался и отчаивался, как его отец. Речи, слышанные молодым бароном в комнате сестры, пояснили ему бесполезность его теперешнего образа жизни. Эрментруда всегда сообщала брату о том, что ее занимало; из этих разговоров Эбергард понял наконец, что жизнь может доставить ему иные наслаждения, помимо независимости на вершине скалы, и что подчинение императору откроет ему путь к более благородным и достойным подвигам, чем ограбление обозов. Увлекательная легенда о Дитрихе Беримом и его двух предках, рассказанная нежным серебристым голосом Христины, показали ему, что именно Христина разумела под словом: «истинный рыцарь», т. е. лев в бою, агнец в мирное время. Описания характеров знаменитых людей и еще более очерки жизни городов, слышанные от Христины, пробудили в Эбергарде стремление войти в общество себе подобных, составить себе честное имя и заслужить уважение, сопряженное с именами Першваля, Карломана и Рудольфа Габсбургского, бывшего первоначально таким же горным свободным бароном, как сам Эбергард. Мало того, Эрментруда часто говорила ему, трепля его по щеке и приглаживая его белокурую бороду, сделавшуюся с некоторого времени гораздо мягче и опрятнее:
– Будет время, когда тебя станут звать добрым бароном Эбергардом, как того из наших предков, что все любили и уважали за то, что он у ворот замка раздавал хлеб всем голодным.
Эбергард также не придавал большого значения упадку сил сестры, и приписывал ее слабость единственно суровости погоды. Он даже едва замечал эту слабость, несмотря на то, что проводил в ее комнате большую часть времени, держа ее на коленях и разговаривая с ней и с Христиной. Христина уже окончательно перестала бояться Эбергарда. Когда в замке было мало вина, а барон оставался верен своему врожденному характеру, Христина чувствовала, что имеет в нем друга, признательного за ее заботы об Эрментруде; она говорила теперь при нем также свободно, как и без него, с одной больной. Легко было заметить, что признательность и терпение Эбергарда не были единственными двигателями его поступков.
Ум больной быстро созрел под новыми впечатлениями, между тем, как силы ее постоянно упадали. Когда дни стали длиннее и зима менее сурова, Христина заметила выражение, оживлявшее доселе неподвижные, неосмысленные черты лица Эрментруды, как из уст переродившейся молодой девушки беспрестанно вылетали слова любви, мира и надежды. Христина понимала, что учение более глубокое, более возвышенное, чем то, какое она могла сообщить ей, должно бы теперь придти к ней на помощь и приготовить бессмертную душу больного к новому существованию за пределами внешнего мира, к которому она быстро приближалась.
Снегу уже не было в долине; роскошный дерн красиво окружал озеро, в которое впадал поток Спорного Брода. Водопад разрушил свою ледяную тюрьму и с шумом прыгал по скалам; зацвели полевые цветы; Эбергард нарвал даже букет и положил его на подушку сестры. Вершины скал блестели светлыми каплями; снег виднелся только на дне некоторых оврагов, и казался гораздо красивее, чем в городе, где его мяли лошади и прохожие. По правде сказать, Христина боялась времени, когда дороги освободятся совершенно, но она не могла любить снега, напоминавшего ей о неволе, и наскучившего своим однообразием. С удовольствием следила Христина, как постепенно таяли широкие белые полосы, и радовалась, когда небольшие глыбы упадали на дно оврага.
Эрментруда, напротив, полюбила какой-то странной любовью белый ковер, расстилавшийся в узком ущелье. С грустью следила больная за его постепенным уменьшением, с смутным предчувствием, что жизнь ее угасала по мере того, как таял снег. И действительно, в тот самый день, когда проливные дожди отделили эту белую скатерть от остального снега, покрывавшего еще вершину горы, грустная истина предстала наконец глазам всех членов семейства; все поняли, что весна не принесла больной ничего, кроме истощения я увядания.
Тут же, в первый раз, сир Эбергард обратил серьезное внимание на настояния Эрментруды, требовавшей, чтобы ей не дали умереть без напутствия священника. Брат успокоил ее тем, что обещал, когда будет необходимо, привести к ней отца Норберта, который в торжественных случаях приезжал служить обедню в часовне блаженного Фридмунда.
Прошла Пасха; Эрментруда была в то время так больна, что Христине не удалось отправиться в Светлое Воскресенье в церковь, хотя она и решилась было пойти туда, даже в том случае, если бы никто, кроме Урселы, не захотел сопровождать ее.
Снеговой ковер обратился уже в тонкую ленту; брод появился во всей красе, синий и светлый при лучах солнца; водопад весело прыгал по скалам, и ландыши распустились повсюду, когда наступил Духов день. Отец Норберт отслужил обедню и прощался с пустынником; вдруг из горного ущелья вышел человек высокого роста и остановился перед священником, сказав ему задыхающимся от горя голосом:
– Пойдемте со мной.
– Кто требует моих услуг? – спросил удивленный монах.
– Не идите с ним, отче, – шепотом сказал пустынник, – это молодой барон. О! сжальтесь над ним, благородный барон, – прибавил он, обращаясь к Эбергарду, – он не сделал ничего худого вашему семейству.
– Я не хочу ему делать никакого зла, – отвечал Эбергард, с трудом стараясь укрепить свой голос. – Я прошу его только совершить обряд. Ты боишься, монах?
– Кому я нужен? – спросил отец Норберт. – Объяснись, сын мой. Чего мне бояться? Чего ты хочешь от меня?
– Чтобы ты пошел к моей сестре, – отвечал Эбергард, и голос его снова дрогнул. – Сестра моя умирает; я поклялся привести ей священника. Хочешь пойти со мной, или я должен вести тебя силой?
– Иду, иду; я охотно пойду за вами, барон, – сказал монах. – Через минуту я к вашим услугам.
Отец Норберт вошел в келью отшельника, откуда лестница вела в церковь. Отшельник последовал за ним, говоря:
– Спасайтесь, святой отец; у вас есть еще на это время. Северные ворота ведут в Гемсбокское ущелье, вход в него теперь открыт.
– К чему мне его обманывать? Зачем откажу я в помощи умирающей? – сказал Норберт.
– Увы! святой отец, – вы здесь человек новый, и совсем не знаете этих кровожадных людей! Тебе ставят западню затем, чтобы заставить монастырь заплатить за тебя выкуп; а может быть хотят сделать что-нибудь и еще худшее. Баронесса – демон хитрости и злобы, а барон отлучен от церкви.
– Знаю, сын мой; но не понимаю, за что же их дочь умрет без пастырского напутствия.
– Ну, что же ты, монах, скоро ли? – вскричал Эбергард, дожидавшийся у входа в пещеру.
Норберт появился, держа в руках священную чашу и прочие принадлежности. Молодой барон протянул руку, предлагая донести Святые дары; монах отказался от такой помощи, невольно вздрогнув при мысли о возможности вручить святыню таким нечистым рукам. Тогда Эбергард сказал:
– Ну, трудновато будет тебе с этой ношей добраться до замка.
Но отец Норберт был коренастый швейцарец, привыкший карабкаться по Швабским Альпам; он следовал за своим проводником по самым крутым и извилистым тропинкам горы безо всякого затруднения, с быстротой и ловкостью лани. Когда поднялись до уровня замка, молодой барон остановился, вероятно желая удостовериться, следует ли за ним монах, вдруг он стал, как остолбенелый.
Над беловатыми массами тумана, плававшего на противоположной стороне горы, обрисовывалась гигантская тень пустынника, выставившего голову вперед и простиравшего руку.
Монах осенил себя крестным знамением, Эбергард стоял неподвижно, и наконец сказал глухим голосом:
– Блаженный Фридмунд! Это он пришел за ней!
И барон скорыми шагами пошел к воротам. Отец Норберт следовал за ним, теперь уже совершенно успокоенный относительно намерений молодого человека после того, как видел святого патрона семейства Адлерштейнов, явившегося напутствовать душу, возвращавшуюся к своему Создателю.
Минуту спустя, монах входил в комнату умирающей.
Старый барон сидел у камина, в большом дубовом кресле, наполовину обратившись к дочери, в положении человека, чувствующего, что обязан тут присутствовать; он закрыл лицо руками и с трудом мог выносить это зрелище. Баронесса стояла около кровати; выражение ее сурового лица несколько смягчилось. Тут же, поблизости стояла Урсела, со слезами на морщинистом лице. Отец Норберт приготовился к зрелищу подобного рода, но никак не ожидал встретить такого кроткого, почтительного взгляда со стороны бледной, черноокой девушки, сидевшей на кровати и держащей в объятиях Эрментруду. Еще менее ожидал он увидать ясное, сосредоточенное выражение, одушевлявшее исхудалые черты умирающей, посреди страданий медленной агонии.
Эрментруда улыбнулась, протянула Норберту руку, и поблагодарила брата. Старый барон едва приподнял голову; баронесса холодно поклонилась, с грустным видом подошла к мужу, положила ему руку на плечо и сказала: