Рабочий день, особенно бестолковый сегодня, был непомерно длинен для них обоих. Но Виктор не звонил, и ей становилось все холоднее. Она до последнего рассчитывала на его звонок, тогда она еще минуту побыла бы в тепле.
Она знала, как обомрет, вдохнув мороз, как схватит глаза, подбородок и будет полосовать по коже, словно острие бритвы, кожа станет твердой, почти мертвой, и в этих местах появятся потом темные пятна.
Она вздохнула оттого, что телефон не позвонил, и встала. И Жуховец тоже встал и оказался прямо перед ней, глядя на нее сверху.
— Это правда? — спросил он. Женя видела темный, припухший подбородок и диковатые, сейчас совсем покорные Лешкины глаза.
Она отчетливо понимала, что будет сказано дальше, но не находила слов для ответа. Нужно было просто сказать: «Да».
Она сказала:
— Да.
Оба стояли, это было неудобно.
Она не смотрела ему в лицо, перед глазами был только ватник с торчащей из дыр ватой и чернильное пятно сбоку.
Вдруг она увидела, что плечи его дрожат.
Лешка, который не спускал ни одному обидчику, который жестоко воевал со всем миром, если замечал в нем несправедливость, не мог плакать.
Она однажды видела, как он завел за стену кинотеатра здорового парня, который «приблатнялся», и так врезал ему, что у того чуть не треснула челюсть.
Он был силен, как человекоподобная обезьяна, но он был самым интеллигентным среди ребят и читал ей наизусть сонеты Шекспира.
Боже мой, она же все понимала про то, какой он хороший, какой необычный среди них, но ведь не это было главное.
Она стояла около него, напуганная, ей казалось невероятным, что он плачет.
— Леша, Лешка,— повторяла она, едва понимая, что говорит, готовая сама разреветься. Все в ней рвалось от боли и жалости.— Лешка, не смей! Ты же сильный, у тебя будет в жизни очень хорошо. Ты заслуживаешь, чтобы у тебя было лучше, чем у всех!
— Лучше всего могло быть только с тобой,— проговорил он тихо, но она расслышала.
«Да нет, милый, ты все придумал!» — хотелось бы ей воскликнуть, но это была бы неправда. Женька не умела лгать. Его горе было настоящим, она была причиной, все это было невыносимо.
Нервы ее не выдержали, в глазах появились слезы, она толкала дверь с натеками льда и накаленной от мороза железной ручкой, а дверь не открывалась.
Потом с громким треском отлетела, и ей показалось, что он сказал: «Тогда прощай!» Она не слышала его голоса, он прозвучал будто бы в ней самой, и она замерла в клубах охватившего ее мороза.
«Так не бывает,— говорила она про себя, смахивая слезы, превращающиеся в кусочки льда на ресницах, но не замечая вовсе этого.— Так не бывает, чтобы один полюбивший человек кругом перед всеми был виноват. И Лешка тоже поймет все, они останутся друзьями, иначе не может и быть».
Наверное, она обманывала себя, но ей хотелось так думать.
Свадьбу было решено праздновать второго февраля в субботу, потому что не позже четвертого Голубевы должны были прибыть в Соколовку.
Всеми хозяйственными вопросами занималась Анна Ивановна, ей помогал Елинсон, который смог высвободить на два дня машину геологической экспедиции.
Рувим Моисеевич, радостно переживающий встречу с Голубевым и подготовку к свадьбе, почти не трезвел, и белки глаз его и веки были постоянно воспалены. Василий Иванович, который в общем-то ничего не понимал в хозяйстве, тем не менее старался вникать во все дела и страшно мешал.
Кира Львовна восприняла известие о готовящейся свадьбе спокойно, со скрытым любопытством. Она часто приходила в комнату девчонок, рассказывала:
— Мои моряки все рехнулись, тоже хотят жениться. Один подходит, говорит: «Помоги мне объясниться с Ниной».— «Ну, а ты,— спрашиваю,— с ней хоть поговорил серьезно?» — «Нет!» Оказывается, он ее один раз видел, и то издалека.
Виктору же Кира Львовна не преминула высказать, что Женька красивая, но отнюдь не красавица и нечего уж так восторгаться...
— Правда, у твоей Женьки хорошее сочетание,— сказала Кира Львовна.— Светлые волосы и черные глаза.
Он не замечал, какое у нее там сочетание, ведь, честное слово, он целовал ее волосы, знал ее глаза больше, чем свои, но, спроси кто, он действительно не сказал бы, какого они цвета.
Иногда Женя говорила: «Давай потремся бровями. У тебя они вон какие черные, а у меня нет. Посмотри, теперь у меня темней стали. Ведь правда, темней?»
Наконец наступил этот день. Суматошный и чем-то для Виктора и Жени мучительный. Может, потому, что приходилось делать что-то обязательное, такое, чего нельзя было избежать. С утра они поехали в экспедиционном «газике» в загс; в маленькой комнатке, заставленной пишущими машинками вперемежку с цветами и бумагами, их оформили.
«Я думала, только у нас на работе,— подумала Женя,— а здесь тоже существуют чернильные реки и бумажные берега».
Она была смущена и жаждала, чтобы это скорей кончилось.
В комнате были Голубев, уже покрасневший от двух выпитых рюмок Елинсон, Кира Львовна, Нинка, кто-то еще...
Женя боялась поднять глаза, чтобы не встречаться ни с кем взглядом.
Пока писали бумагу, Голубев сказал для поддержания веселого духа:
— Еще один человек пропадает, а ведь говорили ему.
Елинсон вспомнил почему-то какую-то свою знакомую, которая в дни выпивки мужа ставит на стене крестики. Сейчас вся стена — сплошное кладбище...
Рассказ был как будто невпопад, но все рассмеялись. Нинка сказала, что у них один рабочий женился на милиционерше. Как дебоширить начинает, она сама выписывает ордер на пятнадцать суток и отводит его. Потом навещает, передачи носит. Он возвращается, живут душа в душу, а как снова дебоширит, она опять ордер, и опять его на пятнадцать суток...
— Боже мой, что за разговоры! — сказала недовольно Анна Ивановна.
Регистрировавшая их женщина спросила:
— Вы какую фамилию берете? Мужа или оставляете свою?
Она не сомневалась, наверное, в ответе и спросила больше для проформы.
— Голубева,— ответила Женя.
Тут все зашумели, стали ее уговаривать, и Василий Иванович сказал, разводя руками:
— Что же это за семья, когда разные фамилии? Это непорядок.
Женщина-регистратор подтвердила:
— Потом трудно будет исправить, учтите.
Краснея и ниже опуская голову, Женя упрямо сказала:
— Я хочу быть Голубевой.
Все поняли, что это серьезно, и замолчали.
Женщина-регистратор поздравила, вручила им документ, раскупорили шампанское, разливая на пол. Елинсон лез целоваться и плакал, пьяный от радости.
На улице Женя и Виктор отказались ехать в машине и пошли в общежитие пешком.
— Знаешь,— сказала Женя, помолчав,— давай, чтобы у нас не было так.
— Как?
— Вот как они рассказывали. Про мужа, про жену... Чтобы даже в шутку у нас такого не было. Я люблю своего отца, я из-за него фамилию оставила. Но вот он шутит так противно, а знаешь, как он любит маму? Он даже не представляет, что можно ухаживать за другой женщиной. И она. Она с девятнадцати лет все за ним по геологическим партиям...
Был теплый для Ярска день, что-то около минус двадцати. Блестел снег. Они шли в куртках, валенках, никто бы не подумал, что они только вышли из загса. И хорошо, что никто бы не подумал. Окна в домах были покрыты льдом, под форточками висели авоськи с мясом.
— Мы однажды сидели,— говорила Женя,— а мать рассказывала про свою жизнь. Как хлеб выменивала на одежду, как доставала дрова... Отец работал и никогда не думал о себе. Он бы, наверное, давно умер, если бы ему не напоминали, что нужно поесть или поспать. А я спросила: «Мам, сколько тебе тогда было?» — «Двадцать»,— отвечает. «А ему? Отцу?» — «Ему двадцать один». Я подумала вдруг: а сейчас девчонки в двадцать только о чулках да кинофильмах думают. Совсем мы какие-то некрупные по сравнению с родителями, правда?
В общежитии они зашли в комнатку Усольцева и стали примерять его костюмы на Виктора.
Своего у Виктора еще не было.
Выбрали один, темно-синий, хотя он и был великоват. Нашли подходящую сорочку и галстук. Женя смотрела, как неумело Виктор завязывает галстук, подумала: «Как мой отец. Он тоже галстуков не любит. Придет с какого-нибудь совещания, снимет галстук и зашвырнет в угол».
Женя сказала:
— Примеряй, я пойду к себе.
Усольцев лежал на кровати и листал книжку. Он спросил:
— Нинка с вами ездила? Ты вот что. Ты увидишь, передай ей, что я просил зайти. Нам нужно поговорить, на днях жена приезжает.
«Чего это он рассказывает мне про свою жену?» — подумал Виктор.
— Ваша жена? — спросил он, видя в зеркале Усольцева.— Скажите, а вы жену любите? — Он поправился:— Любили, когда женились?
Вопрос прозвучал наивно. Усольцев смотрел в книжку, нос у него в профиль был великоват. Он мог, наверное, не отвечать. Непонятно зачем, но он ответил серьезно:
— Видишь ли, мы давно поженились, это сейчас не объяснишь. Когда проживешь с наше...
Он повернулся и стал смотреть на Виктора, на его лицо в зеркале и на свой костюм, который он мог видеть на Викторе со спины.
Виктор с самого начала понимал, что вопрос его был не к месту и вообще весь этот разговор, который так нескладно завязался. Но он сказал:
— Я буду всегда любить. Сколько бы я с ней ни прожил, все равно.
Он не столько обвинял Усольцева, даже вообще не обвинял его, он утверждал свои чувства. Будто бы тем, что он говорил, он защищал свою любовь перед будущим, которое по примеру Усольцева угрожало и ему.
— Я знаю,— говорил он, волнуясь,— вы думаете: «Все мы это говорим, но проходят годы, мы изменяемся, изменяются наши чувства, отношения, взгляды». Я ведь знаю, что вы так думаете, но я никогда не поступлю так, как вы. Честное слово.
Усольцев закрыл книгу, сел. Он, наверное, имел право посмеяться над наивным призывом к постоянству, он мог обидеться, оба они это понимали. Он был зрелый, очень опытный, тертый жизнью человек, Усольцев. Он не обиделся, не рассмеялся, смирно сказал: