— Ладно, ладно. Каждому свое. А Нинке ты передай, что я просил. Это важно для нас обоих, поэтому не забудь, пожалуйста, передай. Костюм сидит на тебе вполне прилично. Иди покажись Жене.
Женя между тем перетряхивала свои платья, примеряя их одно за другим и не торопясь снимать.
Она поставила зеркало на пол, прислонила его к столу и смотрела на себя удивленно, стараясь понять, что же в ней изменилось с тех далеких дней, когда она приехала сюда, а потом встретилась с Виктором.
Она смотрела на себя в зеркало, и ей не хотелось расставаться со своим изображением. Ей нравилось переодеваться и глядеть на себя в разных платьях, которые ей и дальше не суждено будет носить. Она это знала.
Она вплывала то в голубой цвет, то в зеленый, то в красный, каждый раз сама себе удивляясь, волнуясь от забытых ею чувств.
Она опустилась на пол перед зеркалом, чтобы лучше себя видеть, и будто рассматривала постороннего ей человека, оценивала, поражалась и говорила: «И не уродливая совсем эта женщина». Ей показалось, что сейчас она представляет себе, как наряжали в старые времена невесту ее подруги и как она плакала, понимая, что такой ей больше никогда не быть.
Она сама чуть-чуть бы всплакнула, самую малость, без горечи и боли, а также, почти играя, сочувствуя себе и жалея себя.
Но в дверь постучал Виктор, спросил:
— Что ты делаешь? Открой.
— Это секрет,— ответила она, сидя так же на полу и жалея, что он помешал и прервал игру ее фантазии и чувств.
— Я знаешь что вспомнил,— сказал Виктор через дверь.— Я ведь тебя ни разу не видел в платье, я даже не представляю, что ты можешь быть такой, как все остальные!..
— У тебя будет время в этом убедиться,— сказала Женя, поднимаясь и подходя к двери.— А теперь иди! Мне надо сосредоточиться и обдумать свое прошлое и свое будущее. Кстати, тебе это тоже не худо бы сделать!
Он стоял, прислонясь к двери щекой, зная, что она тут, за дверью, стоит и слушает, когда он уйдет. Но все было тихо, и она догадалась, что он здесь, даже что он прислонился щекой, и тогда она сделала то же самое. Они, наверное, слышали дыхание друг друга.
— Уходи,— сказала она шепотом, будто бы укоряя его.— Я тебя целую, и ты уходи.
— Сейчас. Уйду,— отвечал он, оставаясь все там же, весь замирая от близости к ней сейчас.
— Что, муж, уж и домой не пускают? — закричали девушки, проходящие по коридору.
Он отпрянул от двери и выбежал на улицу. Он пошел бродить и ни о чем не мог думать.
Свадьбу собирались устраивать у каких-то знакомых Голубева, но в последний день выяснилось, что народу будет больше, чем предполагалось, и все перенесли в маленький геологический клубик рядом с домом Елинсона.
За Женей и за Виктором прислали «газик», но в него неожиданно набилось так много желающих, что пришлось половину высаживать и приезжать еще раз.
Они проехали через всю центральную улицу и редкую тайгу на самой высоте, над берегом, где открывался широкий вид на Ангару и строящуюся плотину.
Через деревья стало видно освещенный прожекторами котлован, заснеженные блоки, портальные краны. Эти краны были похожи на гусиные головы, их кто-то прозвал «гуськи».
Один кран нес охапку легких досок. Женя подумала о нем, что он, такой сильный, подымающий железные бадьи с бетоном, умеет, оказывается, так нежно нести доски. Как мужчина в сильных руках легонькую охапку дров, когда приходит после смены домой.
Женя видела даже свою площадку и работающий бульдозер, но людей не разглядела.
Она мысленно простилась и с котлованом, потому что знала: завтра все это будет выглядеть для нее по-другому и она сама будет другой.
Потом проезжали промплощадку, где работала Вера.
Женя сегодня позвонила Вере и спросила, придет она или нет.
— Не знаю,— отвечала та откуда-то из стука и грома. И объяснила, что у нее заболел сменный мастер и, может, придется остаться за него.
— Ты приходи,— сказала Женя.— Мы у геологов. Хочешь, папа за тобой машину пришлет?
Вера опять сказала:
— Не знаю.
Женя подумала, что, если Верка не придет, это будет означать разрыв, но ведь и Верка отдает себе отчет в этом. Никак не получается, чтобы совсем до конца было хорошо.
В другой раз она бы первая бросила трубку, но это был лучший ее день, и она могла быть снисходительной и терпеливой.
— Я буду ждать,— сказала Женя.
В клубе было уже полно народу, много незнакомых, потому что Василий Иванович пригласил всех бывших друзей-геологов.
Они уважали Голубева, и их уважение распространялось на Виктора и Женю. Гости пришли и стояли кучками, издалека рассматривали молодоженов. Василий Иванович попросил садиться, и все, истомившись ожиданием, задвигали стульями, громко заговорили.
Женя и Виктор попытались сесть за стол, где были Усольцев, Мухин, Нинка и другие ребята, но их отвели к родителям и посадили в центре, между Анной Ивановной и Василием Ивановичем.
Кажется, первый тост произнесли за них, за их счастье. Рувим Моисеевич что-то долго говорил, часто моргал красными веками, очень сам счастливый, пьяный, но в мыслях ясный на удивление.
Что он говорил и как все было вначале, они не смогли бы рассказать, потому что смотрели в тарелки, ничего не слыша и пугаясь множества любопытных глаз.
Только когда гости занялись прямым своим делом — стали есть, пить, одновременно разговаривать и никого не слушать, Виктор и Женя ожили, начали все видеть и слышать. Теперь на них не смотрели, они превращались постепенно из виновников торжества в обыкновенных его участников. Это им нравилось больше.
Елинсону Женя сказала:
— Хватит за нас, за отца с матерью выпейте, они давно поженились.
— Что это за слова — «поженились»? — спросил Голубев, покачивая головой.— Есть в украинском языке прекрасное слово — «одружились!». Вот за это я хочу выпить. За дружбу. За молодость нашей молодежи...
— За молодость стариков! — сказала быстро Таня Уткина.
— Пьет, как молодой человек,— сказал про Голубева Генка Мухин. И все засмеялись. Он добавил: — Вот в чем секрет молодости.
Женя не видела Генку с тех, как теперь казалось, далеких времен, как они справляли Новый год и когда все было другое: Генка, мир и сама Женя. Она уже не могла представить, что жизнь ее была не такая, как сейчас, что она могла столького не понимать, не чувствовать.
С того новогоднего вечера прошло тридцать два дня. Она не поверила и посчитала по пальцам: тридцать два. Почти столько же она знала Виктора (если бы родители проведали, ужаснулись бы). Каждый день наполнялся для нее новыми, неожиданными подробностями, все запомнилось и теперь накопилось в ней как долгий опыт жизни.
Это не могло не отразиться на ее внешности.
Одни говорили: «Ты стала тише», другие: «Ты стала целеустремленнее».
Теперь Генка смотрел на нее, она поймала его взгляд (ведь стоило только о нем подумать!), он давал знать, что видит, какая она, что в ней происходит, и это ему приятно.
Он издалека поднял рюмку, и она кивнула. Нет, Генка не мог бы поступить, как Вера.
Как захотелось ей, чтобы сейчас пришла Вера и тоже вот так издалека просигналила, ей бы, Жене, было бы еще лучше.
— Мы летели из Москвы...— объясняла кому-то Анна Ивановна.
— Вы летели на Ту-104?
— Ту-104 расшифровывается так: Ту — технические условия: 100 часов ждешь, четыре — летишь...
— Я никогда не был в Москве.
— Я был, но как будто не был! Год проходит, и не узнаешь.
Женя вспомнила, как они любили с Генкой, проходя под железнодорожным автоматическим шлагбаумом, подбрасывать его, чтобы он гудел, опускаясь.
— Москва хороша в гомеопатических дозах! Устаешь!
— А я скажу: в Москве шум создают не москвичи, а приезжие. Они захватили город в то время, как москвичи вот тут за столом, как мы, например.
— Чем меня Москва выселила, знаете? — спросила Нинка, которая села с Рахмашей и обращалась к нему. Она была сегодня возмутительно красивая.
«Хоть бы пожалела других женщин»,— отметила про себя Женя.
— Шумом? Милицией? — спросил Рахмаша.
— Нет! — сказала она очень простодушно.— У меня деньги кончились. А тебя тогда не было со мной. Где ты шлялся?
Все засмеялись, а Усольцев поморщился. Наверное, он, как и Женя, подумал: «Грубая игра».
Генка Мухин сказал:
— В Москве надо жить, но получать надо по северным!
— А почему молчит пресса? — спросил Голубев, приподнимаясь и отыскивая глазами Усольцева.
Тот пил и не ответил, а Жуховец сказал без улыбки:
— Пресса охотится за острой закуской.
Он не любил Усольцева и считал его трусом, Женя это знала. Она с благодарностью подумала, что Лешка пришел к ней на свадьбу, значит, он что-то понял. Она хотела поймать его взгляд, но ей это не удалось, хотя она и долго на него смотрела.
— Пресса молчит, тогда я скажу тост в стихах,— заговорил Рувим Моисеевич.
Усольцев поднял голову, и Женя удивилась, какие странные, смутные были у него глаза.
— Вы давно хотели это сделать,— почему-то сказал он недоброжелательно.
— Я все-таки прочту,— сказал пьяный Елинсон.— За рифму не ручаюсь, но... «Ты честно жил во славу народа, труда для всех ты много положил, добра ты всем хотел, добро ты всем советовал и славу у народа заслужил!» Это я посвящаю Василию Ивановичу Голубеву.
Стало шумно.
Василий Иванович дважды начинал говорить:
— Я — отец...
— Дедом сделаем! — крикнули с молодежного стола. Все зааплодировали, а Голубев пошел с рюмкой обниматься к Елинсону.
В это время кто-то приехал. Анна Ивановна ушла распорядиться и, вернувшись, сообщила: «Ваш этот, ну, секретарь». Вошел красный от мороза Чуркин, гости оглядывались, некоторые здоровались с ним. Он поздравил Женю, Виктора, серьезный и вежливый, а беря рюмку, сказал монотонно:
— Товарищи Голубева и Смирнов — наши комсомольцы, активисты, остается пожелать, чтобы личное счастье и дружба помогали им с еще большей энергией...
Все, не дослушав, стали пить, и Чуркин, договаривал что-то для близсидящих вокруг, потом подошел и чокнулся с Василием Ивановичем, с Анной Ивановной, а Женю поцеловал.