— Вот увидите, сегодня будет «Скорой помощи» работа,— сказал человек и ушел, унося на плече транспарант.
Скоро они отыскали свой квартал. Разошлись по общежитиям сушиться.
Женя печально смотрела в окно их комнатушки.
— Ну что ты, что ты,— говорил Виктор, испугавшись, обнимая ее.
За окном гудела настоящая пурга, и тряслись под ветром огромные сосны.
— Вот и вся весна! — говорила Женя, глядя в окно.— Вот тебе и вся весна! — горестно повторяла она.
Глава двенадцатая
В Ярске стояли прозрачные дни. Белые, как лист бумаги.
Где-то за Уралом, «на западе», как говорят здесь, все началось ручьями, потом наступил и кончился апрель с очень голубым небом, и с маем пришла зелень. Светлая зеленая дымка, но скоро все это зашелестит, и сразу окажется, что шумного, зеленого так же много, как тихого, голубого.
Ярские же дни были наполнены пустотой, голубое пригляделось, а зеленое не наступало. И все отголубело, отстоялось и потеряло новизну, и нечему было шуметь.
В душу невольно закрадывался страх: а вдруг так и останется и ничего больше не будет?
Где-то в середине мая рано утром Женя скажет про себя, откинув занавеску: «Снег... Опять снег, а в титане почему-то нет кипятку».
Она торопливо пьет холодный кофе и старается не глядеть за окно. Потом суетится, ищет деньги на обед, взглядывает на улицу с надеждой, как будто за десять минут там могло произойти чудо.
А снег все идет, сыплется с серого, низкого неба. Безразличный какой-то снег.
И сосны — просто мокрые деревья, и земля — обыкновенная такая, тяжелая грязь, и город — слепые зябнущие дома. И внутри тебя так же холодно, и хочется приболеть и долго лежать в постели.
В эти дни в Ярск вернулся Генка Мухин.
После Индии он останавливался в Москве, был делегатом на съезде энергетиков, даже произносил там речь. В это же время он узнал о награждении его медалью «За трудовую доблесть». Потом банкет, интервью в молодежных газетах, встреча в ЦК комсомола и многое другое. Все это было необходимо, но достаточно утомляло его.
Однажды, сбежав с очередного «мероприятия», он взял такси и приехал в Правду, к их классному руководителю Нине Ивановне.
Посидели. Попили чаю. Нина Ивановна, располневшая, но еще моложавая, без единого седого волоса, рассказывала, смеясь, про сына, как он влюбился. Сейчас он учится в авиационном училище.
Она разглядывала исподтишка Генку, ей было любопытно понять его. О нем писали газеты.
Еще когда он был в институте, устраивался школьный вечер выпускников, он и тогда выделялся, он был ярко талантливым юношей. Мухин произнес как-то смешной тост, что-то про галоши. В жизни каждого человека наступает момент, когда он покупает галоши, когда наступает пора простуд и опасений за свое здоровье и спокойствие, хочется посидеть дома, помолчать, когда на собрании спорят... В общем наступает время, когда покупают галоши. И вот он предложил выпить за то, чтобы галоши им никогда не понадобились.
— Помните, Гена, ваш тост? — спросила Нина Ивановна.— Ваш тост про галоши? Неужели не помните? Вот странно! А помните, я спросила, с каких лет начинают влюбляться? Я очень беспокоюсь, что не услежу, как мой сын влюбится.
— Я еще до школы был влюблен в пионервожатую,— сказал Генка.— Это была трагическая любовь: она танцевала под радиолу с другим, взрослым мужчиной.
Оба рассмеялись. Нина Ивановна воскликнула:
— Но вы, мальчишки, всегда были похожи в школе на гадких утят! Девчонки были как-то зрелее вас. Ты был комсоргом, выступал, но ты был очень смешной тогда... И поверхностный, Гена, девочки чувствовали глубже, куда глубже.
— Кстати,— сказала Нина Ивановна,— ты и не подозревал, Гена, что одна девочка тебя любила, а? Кто? Эх, мальчишки, золото было у вас под ногами, а вы думали, что оно недостижимо далеко, где-то в неведомом Клондайке.
— А кто это? — стал допытываться Генка.— Ну, скажите, кто?
— Она приходила ко мне. Кажется, плакала, это было уже в институте. Да, правильно, в институте, ох, как быстро время летит!
Женя тогда прибежала к ней домой и долго ждала у подъезда, потому что Нина Ивановна задержалась в школе. Она увидела Женю, ее лицо и сразу спросила:
— Что-нибудь случилось? Дома?
Женя покачала головой.
Они сели пить чай, и Женя все время молчала. Так ничего не сказав, она и ушла бы, но Нина Ивановна вдруг стала рассказывать про своего бывшего мужа, с которым она развелась, но еще пять лет жила вместе, разделенная фанерной перегородкой. А он приводил домой других женщин...
— У этого тоже другие,— сказала тихо Женя.
— Про кого ты говоришь? — спросила Нина Ивановна.
— Да про Мухина же! — воскликнула Женя.— У меня больше никого не было и не будет.
— У тебя роман с ним? — спросила Нина Ивановна.
— Что вы! — сказала Женя.— Что вы... Он и не знает, наверное. У него всегда другие, чужие женщины, а они его не знают, как я. И не поймут его.
— Что значит чужие женщины?
— Он с Веркой... Она добивалась, добивалась, еще с какого-то класса. Конечно, я не буду ей мешать. Она так счастлива, у нее прямо на лице написано, как она счастлива.
— А он? Гена?
— Откуда мне знать? Наверное, и он. Я никогда не буду его добиваться, в этом мое несчастье. И его тоже. Впрочем, он как хочет, так хочет, мне уже все равно.
— Но кто же? — уже с волнением спросил Генка.
— Да, да,— сказала Нина Ивановна, перестав смеяться и заглянув ему в глаза.— Это была Женя Голубева. Ты тоже о ней подумал?
Генка не ответил, пораженный, хотя почему-то ждал, что услышит ее имя. Но почему?
Нина Ивановна была увлечена воспоминаниями, она не заметила или не хотела заметить его волнения.
В Москве он впервые услышал песни Булата Окуджавы. Это произошло в гостях у сокурсника Жоры Володина. Там собралась шумная молодая компания, были споры и коньяк. В конце вечера Жора предложил спеть песни Окуджавы.
Заспорили, с чего начать.
Но вот Жора запел вполголоса, слегка ударяя рукой по столу вместо аккомпанемента. И Генку сразу захватила искренность слов, моментальная приживаемость напева, который оказывался неожиданно совсем твоим и глубоко волновал. Песни эти имели необыкновенное свойство сливаться с твоим настроением и поднимать дух. В одной из них были такие слова: «Надежда, я вернусь тогда, когда трубач отбой сыграет, когда трубу к губам приблизит и острый локоть отведет. Надежда, я останусь цел, не для меня земля сырая, а для меня твои тревоги и добрый мир твоих забот».
Он думал в тот вечер о Ярске. Чувствовал, что ему остро все это время не хватало ребят, Веры, Рахмаши, Юрочки Николаевича и особенно Женьки, Голубки. Он ждать не мог, не стал. Наутро купил билет на самолет, и все в нем звучала эта песня.
Он смотрел в круглый иллюминатор, земля была черная, в белых пятнах снега, потом — дальше на восток — белая, в черных пятнах. «Надежда, я вернусь тогда, когда трубач отбой сыграет...»
В голубой дымке земля, как глобус, медленно поворачивалась перед ним, вся она была полна весны и новых надежд.
Девушка-бурятка объявила перед вылетом, что самолет принадлежит Иркутскому авиационному агентству, он совершает свой первый пассажирский рейс. И это тоже показалось ему верным предзнаменованием того нового, что свершалось в нем и вокруг него.
В иркутском аэропорту царила неразбериха. Ярск четвертый день не принимал самолетов, но вдруг определился один рейс на маленьком Ан-2, и десять самых счастливых или самых проворных успели закомпостировать свои билеты. Но ему снова повезло, ему везло, как никогда. Через головы жаждущих он протянул билет девушке из багажного, сказал ей: «Мне очень нужно попасть сегодня в Ярск». Она посмотрела на него и, наверное, увидела по глазам, что он говорит правду. Девушка протянула билет мужчине в форменной фуражке ГВФ, и тот сказал: «Все, последний, одиннадцатый».
После этого пробного рейса полетов в Ярск не было еще целую неделю; все подтверждало его везучесть. Если везет, то везет во всем. И в том новом, что он задумал, ему будет также везти. «Не для меня земля сырая, а для меня твои тревоги и добрый мир твоих забот».
«Сейчас столько можно сделать! — думал он.— Работать и работать. И быть рядом с ребятами и с Голубкой».
На аэродроме в Ярске его встречали сразу несколько человек: Чуркин, и еще от горкома партии, и свои ребята из группы. Его посадили в машину и повезли, дорогой шутили насчет «индийского гостя». Сообщали между делом ярские новости. Ребята рассказывали, как решили они купить на всю их группу бочку пива. Это была идея из тех, которые носятся в воздухе. «Представляешь, Генка: посреди комнаты бочка пива. Горкой насыпаны соленые сухарики, селедка приготовлена особым способом: выварена в уксусе и отмочена, и даже, может быть, на каждого по настоящей вобле, Рахмаше обещали прислать! Большим черпаком пиво разливается по кружкам, и все сосредоточенно молчат. Сама бочка и торжественность момента требуют тишины».
— Можно и без черпака,— сказал Генка.— Если достать качалку...
— Зачем нужна качалка?
— Так ведь здорово: качаешь, а пиво эдак, струйкой, шипя и низвергаясь...
— Ой-ой-ой,— застонал кто-то в машине,— наступит ли этот час?
Никто не задумывался, где и каким способом можно в Ярске раздобыть бочку пива. Но геологи между тем через трепливую Нинку узнали об их идее и решили справлять новоселье тоже с бочкой пива.
— О аллах! — воскликнул Мухин весело.— Украсть и так испортить хорошую идею!
— Представляешь, Генка, новоселье, голодные гости, закуска, водка — и где-то бочка пива. Посредственность никогда не понимала высокого искусства!
Дальше Генке рассказали, как они заседали всю неделю, выкуривали в вечер десять пачек сигарет, спорили, а на окнах оставались желтые полосы от дыма. В четверг достали бочку. Слух о бочке, словно по радио, распространился по Ярску молниеносно.
Кира Львовна по телефону спрашивала: