Лёгкие воздушные облака, медленно плывущие к горам, растаяли в небе. Трава и лопухи побледнели, и всё вокруг стало призрачным, почти невесомым. Даже забор потерял свою плотность и стал похож на декорацию самого себя.
Дома, вдоль которого я шёл к забору, не было. Вместо него бледно голубело, точно залитое лунным светом, здание ГАРАЖА. Я отчётливо видел скат его железной крыши и обрез стены, около которой росла маленькая кривая яблоня, и людей, которце шли не по улице, а по ПЛОЩАДИ! Я даже видел, как по площади пробежала машина такой с детства знакомой формы, что ошибиться было нельзя: это был легковой довоенный «газик», ГАЗ-АА, с крыльями над колёсами и с подножкой!
Боясь разрушить мгновенное впечатление, я осторожно отвёл стекло от глаз.
Гараж стал ещё отчётливей, небо взлетело над домами бледной синевой, и где-то рядом со мной, в траве под забором, цвиркнул и рассыпался стеклянной трелью кузнечик.
Пустырь дремал в утренней тишине, он дал мне всё, чего я хотел.
Я отодвинулся от забора и медленно зашагал по переулку к площади, сжимая в ладони нагревшееся стекло.
У выхода на площадь мне встретилась женщина. Кофточка с прямыми широкими плечами. Длинная юбка, припадающая к высоким ногам. На голове, слегка боком, повязана розовая косынка.
Женщина посмотрела на меня с удивлением, улыбнулась и прошла мимо. Мне показалось, что её лицо я когда-то видел. Давно… очень давно… Я поднёс руку ко лбу. Пальцы наткнулись на вялый лопух. Мне сразу сделалось жарко. Понял, чему удивилась женщина. Сдернул лопух с головы, смял его и бросил на дорогу. А когда опускал руку, заметил, что ногти на пальцах обломаны, под остатками ногтей узенькой траурной каёмкой скопилась грязь, на большом пальце — свежая царапина с бисеринками выступившей крови. Наверное, всё-таки задел в ящике за кромку стекла. По детской привычке слизнул кровь языком и почувствовал на коже цыпки. А ведь у меня всегда были чистые руки и аккуратно подрезанные ногти…
Я миновал кривую яблоню и вышел на площадь.
Ворота гаража были распахнуты настежь, и я увидел тускло поблескивающий никелем «линкольн» с откидным парусиновым верхом и тройным никелированным клаксоном у ветрового стекла.
Я знал этот «линкольн» — на нём ездил первый секретарь обкома Бетал Эдыкович Калмыков.
Бывая у своего дяди Миши в гараже, я даже залезал иногда на мягкое коричневое сиденье прекрасной машины и левой рукой давил чёрную резиновую грушу, чтобы услышать громкий двойной крик сигнала: «Уик-уа! Уик-уа!»
Где-то глубоко-глубоко в сознании мелькнула слабая мысль, что всё — неправда, что это было пятьдесят лет назад, что нет ни «линкольна», ни «санбима», который стоял в глубине гаража, что женщина в кофточке тридцатых годов мне только привиделась… Но в ладони я ощутил грани голубого стекла, и мысль погасла.
Быстрым шагом, почти бегом, добрался до Степной и остановился изумлённый. Не было ни театра, ни площади, ни памятника Марии. Не было гостиницы, из которой я вышел утром…
Сжав в кармане стекло, я побежал. Хотелось попасть на улицу Карашаева, где стояло двухэтажное здание нашей школы и где, наверное, меня ещё помнили.
Неподалёку от поворота на Карашаевскую находилась типография. Здесь печатались книги и газета «Социалистическая Кабардино-Балкария». Всегда было интересно смотреть на гудящую, щелкающую, непрерывно делающую что-то машину. Меня, как магнит, притягивали эти окна. И сейчас я тоже остановился около них.
Машина работала.
Откуда-то из её глубины плавно и сильно выкатывалась рама с газетным листом. Лист подхватывали деревянные рейки, поднимали его целиком и перебрасывали на специальный стол, где уже высилась толстая стопа таких же листов, пестрящих буквами. А рама уже уходила внутрь, под толстый крутящийся валик, и где-то там, в глубине, выскакивала с другой стороны.
Не знаю, сколько я простоял у окна. Неожиданно один лист завернулся на укладчике углом и не лёг на стопку, а так и остался на рейках, будто прилип к ним. Машина остановилась. И тогда я разобрал то, что было мелко напечатано в линейках под заголовком:
«Понедельник, 2 сентября 1935 года».
Щемящее чувство пустоты поднялось в груди: первый день занятий в школе после каникул, а мне нельзя идти в класс, я ещё болен, врач разрешил идти в школу только четвёртого, и я пропущу самое-самое дорогое — встречу с ребятами после длинного лета, шум, беготню во дворе, радостные: «А, Колька, здорово!», «О, Внучок появился!», «Внук, иди-ка сюда!», и первый звонок, и первый урок, который будет совсем новым, навсегда врезавшимся в память, радостным и совсем не трудным…
Я отошёл от окна. Но где-то в глубине стекла, в голубоватом тумане, увидел слабое, размытое бликами света отражение маленького мальчика в куртке с накладными карманами, в высоко поддёрнутых брюках, из-под которых виднелись полоски светлых носков, и в сандалиях с жестяными пряжками. Худенькая фигурка с коротко стриженной головой и глазами, смотрящими немного исподлобья…
Я рванул с места и помчался. Я не умел ходить медленно, всегда бегал, мне хотелось быть сразу везде.
Вот бульвар со столетними акациями, толстыми и морщинистыми. Сколько их ни подрезали, кроны так сильно разрослись, что сплетались над головой в сплошной зелёный навес, и летом бульвар был похож на прохладный зелёный туннель, тянувшийся через весь город.
В конце апреля в акациях заводилась великая сила майских жуков. Мы набивали ими карманы, приносили в школу и в классе во время уроков устраивали соревнования. Каждый метил своего жука, ставил чернилами на коричневых скорлупках надкрыльев точки, крестики или свои инициалы. Потом незаметно для учительницы мы бросали жуков в проход между партами и следили, чей жук взлетит раньше. Выигрывал первый.
Как азартна была эта игра! Сколько споров и крика было потом на переменах!
Не успел я сделать и десяти шагов по бульвару, как кто-то сильно шлёпнул меня по плечу:
— Здорово, Внук!
Я чуть не упал, резко повернувшись назад.
Передо мной стоял Алимурза Бесланеев в новеньком тёмно-коричневом костюме с новеньким портфелем в руке.
— Мурзик!
— Ты чего в школе не был? Мотаешь?
— И ничего не мотаю. Я больной. А ты почему здесь?
— Татьяна выгнала.
— Сразу?! С первого урока?
— Не. Со второго.
— За что?
— С Кощеем подрался.
Ух ты, с Владькой Кощеевым! Вот это да! Значит, интересная была драка. Оба сильные. Жалко, что я не видел.
— Теперь куда?
— В парк. Домой мне сейчас нельзя.
— Мурзик, давай не в парк, давай пойдём на базар.
— Ты что! Нельзя на базар. Мать может увидеть. И школа рядом. Дуем в парк!
Мурзик сильно подрос за лето, стал ещё шире в плечах и толще лицом. Я не дружил с ним — побаивался его упрямства и силы. Если его разозлить, он мог сделать что угодно, даже, наверное, убить человека. Поэтому многие ребята заискивали перед ним и никогда с ним не ссорились. Все, кроме Володи Калмыкова и Владика Кощеева. Я не умел заискивать; у меня это всегда получалось фальшиво. Я просто предпочитал разговаривать с Алимурзой, когда он обращался ко мне, и держаться от него подальше, когда он не обращал на меня внимания.
— Ну что, Внук, пойдёшь?
— Нет, — сказал я.
— Дурак!
— Пока! — махнул я рукой и помчался дальше.
На столбе висели большие электрические часы. Я взглянул на них. Всего одиннадцать. Уроки кончаются через два часа. А за два часа можно сбегать на Кабардинскую, посмотреть, что идёт в кино, и полюбоваться шашками и кинжалами в витрине комиссионного магазина.,
Я свернул с бульвара на Революционную и одним духом домчался до Кабардинской.
Вот книжный магазин, почти на углу. На витрине — тетради, ручки, чернильницы-непроливашки, перья в коробках, линейки. Ноги сами остановились, когда за витринным стеклом я увидел жёлтую книжку с красными буквами на обложке: «Солёный ветер». А рядом ещё одну, без названия, темно-коричневую и очень толстую. Ничего не было на её обложке, кроме красивого профиля мужественного человека, профиля, который я знал, наверное, со дня своего рождения.
Я присел и посмотрел на эту книжку сбоку. Оказалось, что это не одна книжка, а три — просто они были положены одна на другую. И на корешках я прочитал название: «Жюль Верн. Таинственный остров». Тома I, II и III.
В «Ударнике» шёл фильм «Балтийцы», а перед ним — мультик «Любимец публики». На билет нужно было тридцать копеек, у меня было всего пятнадцать, и оба фильма я уже посмотрел по два раза, поэтому в кино не особенно хотелось, и я направился к комиссионному.
Сколько себя помню, столько помню и лежащую на витрине благородную, слегка изогнутую саблю с насечённой золотом рукояткой, в чёрных ножнах, украшенных золотыми гравированными накладками. Рядом с саблей лежал кинжал в серебряных ножнах с чёрным тонким витым рисунком в виде веточек и листиков, похожих на пиковые тузы. На головку рукоятки и на упор её из белой слоновой кости тоже были наложены серебряные пластинки с ещё более тонкими веточками и тузами, а в верхней части ножен поблёскивали плоские колечки, при помощи которых кинжал привешивался к поясу. Мне всегда очень хотелось увидеть клинок кинжала с глубокими канавками, вдавленными в лезвие с обеих сторон. Я почему-то был уверен, что клинок — голубой.
А рядом с кинжалом и саблей лежал чекмень, сшитый из белой прекрасной шерстяной ткани, — дорогой праздничный чекмень с двенадцатью пуговками в виде чёрных шариков размером с крупную ягоду чёрной смородины, с рукавами, туго обтягивающими запястья и застегивающимися на точно такие' же шарики. Но самое замечательное в этом чекмене были газыри — по шесть штук с правой и левой стороны груди. В газырях горцы хранили пороховые заряды и пули для винтовок. Я никак не мог понять, из чего они сделаны, — наверное, выточены из слоновой кости, а крышечки на них чеканены из матового серебра, чернённого всё тем же узором из тончайших веточек и тузов.