– Понял, – пробормотал Антошин, не очень понимая, чего от него хотят.
– Ну, вот и хорошо, что понял, – уже совсем миролюбиво заметил сапожник. С нее получить восемь рублей семьдесят пять копеек. Даст девять твое счастье. Получишь с того лишнего четвертака гривенник. Только я очень сомневаюсь, чтобы она дала четвертак на чай. Скупа баба! Это при таких заработках, а жила, форменная жила. Главное, она будет сулиться потом рассчитаться за штиблеты, а ты ей одно: «Хозяин не велел без денег ворочаться»
– Это кто хозяин? – дошло наконец до Антошина.
– Кто хозяин, кто хозяин! – снова вспыхнул сапожник. – Я хозяин. Вот как дам тебе в рыло!..
Он собирался вылить на недоуменно оглядывавшегося Антошина новый поток оскорблений, но Ефросинья лениво, чувствуя свою власть над мужем, остановила его:
– Не трожь его, Степан Кузьмич. Парень третий день: из деревни. Темный. Не приобык еще. – Так ведь я, Фросечка, не: двужильный – снова притих сапожник. У меня ведь тоже имеется нервная система. У людей Новый год, а ты ковыряйся шилом да постукивай молоточком, ковыряйся да постукивай…
Он обернулся к Антошину и неожидано улыбнулся, Он был отходчив:
– Значит, одна нога здесь, а вторая у госпожи Зубакиной. И все, что я тебе сказывал, все исполни… Ты ведь не дурной какой-нибудь… Ты, может, даже и совсем умный…
Если тебя хорошенечко поскоблить, а потом навощит и отполировать…
– Одну минуточку, – сказал Антошин, – одну минуточку! Он вернул потрясенному его наглостью сапожнику узелок с ботинками, подошел к верстаку, возле которого на почерневшей от копоти и грязи стене висел отрывной календарь с одним-единственным листком. Осторожно, чтобы с непривычки не наделать пожару, он подтянул лампу к этому листочку.
– Скажите пожалуйста, – насмешливо протянул сапожник, – ну совсем – как грамотный!.. Ты, может, часом грамотный? Так ты прямо и говори: я грамотный.
Шурка за пологом фыркнула.
– Грамотный, – ответил рассеянно Антошин. Голос его прозвучал, так глухо, точно он сам себе выносил тяжкий приговор.
Степан, воспринял ответ Антошина так, как если бы тот сказал, что он только что с Луны.
– А ты прочитай, что тут, написано, если ты грамотный!.. Ох и здоров же ты, Егор, врать!
– Врать грех! Врать грех! – крикнула из-за полога Шурка. – Как не стыдно! Вот тебя боженька за э…
Послышался шлепок по голому месту, и девчонка за молкла на полуслове. А Антошин медленно, по слогам, словно он только что научился грамоте, прочел:
– «Тысяча воеемьсот девяносто третий год… – Он остановился и с трудом перевел дыхание. – 31 декабря. Пятница… Тысяча восемьсот девяносто третий год! – воскликнул он, потрясенный. – Я, кажется, сошел с ума!
Но Степан и Ефросинья были потрясены не менее:
– А и верно, грамотный!
– А ну, прочитай вот этот, новый! – сказал Степан и сунул ему в руки пузатенький, непочатый отрывной календарь… издательства И. Д. Сытина. На самом верхнем его листке поблескивал олеографический портрет здоровенного бородатого военного в мундире с золотыми эполетами, увешанного по самый живот золотыми и эмалированными звездами и крестами, с широкой голубой щелковой лентой через плечо. Он стоял, выпятив сверхъестественно могучую грудь, как по команде «смирно». Его держала под руку моложавая женщина с нерусским лицом. Она была в длинном белом платье, тоже с лентой через плечо, но не голубой, а розовой. Под ними подпись: «Их императорские величества государь император Александр Александрович; и государыня императрица Мария Федоровна. 1894 год по рождеству Христову»
– Тысяча восемьсот девяносто четвертый год! – повторил вслух Антошин и тяжело опустился прямо на верстак. У него, отказались служить ноги.
– Ученый! – высунулась из-за полога Шурка. – Скубент,!.. Ой, уморил!.. Ладно, – сказал Степан после довольно долгого молчанья. – Почитал, и хватит. Не в гимназии. Теперь сыпь к госпоже Зубакиной. А то она мне голову оторвет.
Скрипнула дверь, и в клубах пара вбежала круглолицая, с румянцем во всю щеку горничная в накинутом на плечи, теплом платке:
– Степан Кузьмич, Лизавета Федоровна ужас как сердится. Ей уже паковаться пора. – Скажи, что я сию минуту.
– А то она опаздывает… Поезд через полтора часа отходит, а у нее еще чемоданы не уложены, – пояснила напоследок горничная и исчезла в облаке пара, как ангелочек.
– Уж лучше я сам отнесу, – сказал Степан Ефросинье. – А то когда еще она вернется из Рязани. Егора она, чует мое сердце, обговорит. Жди потом денег, пока смилостивится. А какие деньги зарабатывает!.. А тебе, – обернулся он к Антошину, который все еще сидел на верстаке, – тебе нету пока что моего доверия. Ошалелый ты какой-то… Я скоро вернусь, Фросечка.
Он накинул на себя пальтишко и был таков. За пологом послышался громкий шепот:
– Мам, а мам!
– Ну, чего тебе, неугомонная? – Вот говорят – «Дуся погибшая, Дуся погибшая», а она совсем наоборот, живая-здоровая…
– Спи, дуреха, – сказала в сердцах Ефросинья, – не твоего это ума дело.
– А я сплю, – возразила из-за полога Шурка. – А что же ты, бесстыдница, братцу своему двоюродному спокойной ночи не сказала? – вспомнила Ефросинья.
– Егор, а Егор! Спокойной тебе ночи! – крикнула Шурка из-за полога, и так как Антошину в эти минуты было не до нее, то она не почла за труд высунуть из-за занавески свою лохматую головенку и на положении воспитанной столичной барышни прочесть ему нотацию: – Ты что, Егор, не знаешь, как отвечать? Надобно ответить мне: «Спокойной ночи, Шурочка!» Понятно?
– Спокойной ночи, Шурочка, – отозвался, как эхо, Антошин.
Из-за полога вышла, позевывая, Ефросинья. Она была в одной нижней юбке, но, видимо, по-родственному не стеснялась Антошина. Рослая, статная, с расчесанными на прямой пробор темными волосами, она была очень недурна.
Антошин отвернулся: ему было совестно смотреть на полураздетую молодую женщину.
Ефросинья подошла к лампе и прикрутила фитиль. Где-то в темноте мирно тикали невидимые ходики.
– Ох-ох-ох, – она сладко зевнула. – Время позднее… Скоро Новый год… Ну, да это забава господская: выпивать, закусывать, танцы танцевать. А наше дело – спать… Ложись ты, Егор, спать… Скажите пожалуйста, грамотный!.. Ты и писать, может, тоже умеешь?
– Умею, – сказал Антошин.
– Скажите пожалуйста! – пожала плечами Ефросинья. – И как ты этого у нас в деревне достиг, ума не приложу…
– Скубент! – пискнула из-под одеяла изнемогавшая от хохота Шурка.
– А вот я тебя, бесстыдницу! – незлобиво пригрозила ей Ефросинья. – А ты, Егор, не жди Степана Кузьмича, ты устраивайся.
Она скрылась во мраке, заполнившем сейчас весь подвал, и вернулась с блиноподобным тюфячком:
– Ты устраивайся, где вчера, подальше от двери. А то продует. И чище там. А станешь, бог даст, на работу, будет у тебя в казарме свое место на нарах, как у людей.
– Спасибо, Ефросинья Авксентьевна, – сказал Антошин.
– С чего это ты меня вдруг по отчеству? Ты меня, как всегда, называй: «Тетя Фрося».
– Спасибо, тетя Фрося, – покорно сказал Антошин.
– Тетя Фрося! – прыснула в темноте Шурка. – Иди сюда! Мне без тебя спать страшно! А, тетя Фрося!..
– Вот я тебя сейчас! Развеселилась. Как бы не заплакала.
Ефросинья пошла к себе, но в это время приоткрылась дверь. Антошин прибавил фитиля.
В дверях стоял долговязый парень лет под тридцать в серой барашковой шапке пирожком и добротной бекеше с серым же барашковым воротником.
– Фрось, а Фрось! – возбужденно прошептал он, дыша, как опоенная лошадь.
– Чего тебе? – очень холодно отозвалась Ефросинья.
– Мам, это Сашка? – осведомилась Шурка, которой требовалось все знать.
– Сашка. Спи, горе мое!
– У вас Дуська? – спросил, вглядываясь в полумрак, Сашка.
– Проваливай, пьяная рожа! Нету здесь Дуси. Ишь, налакался. За три сажени слыхать.
– Так ведь я это с горя, Ефросинья Авксентьевна.
– А ты ей что вчера наговорил? Ты припомни. Совести у тебя нету.
– Так ведь я пьяный был, Ефросинья Авксентьевна.
– Сказано, проваливай.
– Разрешите, Ефросинья Авксентьевна, пожелать вам спокойной ночи.
Ефросинья промолчала. Сашка крякнул и ушел. Через секунду он снова возник в дверях:
– Ефросинья Авксентьевна!
– Ну чего тебе? Шел бы домой.
– Разрешите вас, Ефросинья Авксентьевна, от души поздравить с наступающим Новым годом, новым счастьем. Совсем забыл вас второпях поздравить.
– Спасибо, и вас также, – сказала Ефросинья.
– Подумать только, полчаса или там от силы час, и уже будет одна тысяча восемьсот девяносто четвертый год! Время-то как летит! Подумать только, оглянуться не успеешь, и уже будет девяносто пятый, а там даже и одна тысяча девятисотый… А что я выпивши, так это, Ефросинья Авксентьевна, аккурат по случаю Нового года. А во-вторых, конечно, с горя. Желаю вам, Ефросинья Авксентьевна, самого наилучшего счастья, и супругу вашему, и доченьке…
– С горя! – жестко передразнила ушедшего Сашку Ефросинья. – С горя!.. Эх, люди, люди! – Она снова прикрутила фитиль и пошла к себе. – Состоял человек при хорошей должности. В сыскном отделении. Жалованье дай бог каждому. Уважение… А он что? А он только и знал что в казенку и из казенки. А разве сыскной агент может пьяный при такой должности состоять? Ясное дело, выгнали. А тут еще с Дусей такая беда… Ты куда? – встрепенулась она, видя, что Антошин подымается к двери. – Ты спать ложись.
– Я сейчас, – сказал Антошин. – Я только на минутку. Подышу свежим воздухом и мигом обратно.
Он вышел под арку и первым делом заметил, что вывески, которую он запомнил, когда этим вечером трижды проходил под аркой, сейчас уже не было. Вместо нее висел над дверью грубо вырезанный из жести сапог.
Антошин повернул К воротам. Ворота были на замке. У калитки сидел на лавочке, головой уйдя в тулуп, тот самый, давешний старик.
– Ты куда? – подозрительно осведомился он, высунув из огромного воротника бороду и острый носик. – Не велено тебя выпускать. Кругом знаешь сколько лихого народу ходит. Зарежут за милую душу.