Голубой чертополох романтизма — страница 16 из 50

И я рассказал Гарри Голду обо всех внебрачных детях в нашей семье (умолчав о моем собственном) и еще всякую всячину — все, что мне взбрело на ум.

— Его отец, — рассказывал я, — все-таки о нем заботился, даже очень. Нашел ему приемных родителей — семью какого-то столяра из Линца, каждый месяц посылал им деньги, разумеется анонимно; им пришлось отдать мальчика в хорошую школу, он получил аттестат зрелости и дослужился до вице-директора, а в те времена это было не так уж плохо для незаконнорожденного; теперь, слава богу, все по-другому. Но кто он был — это осталось неизвестным.

И только теперь Гарри Голд открыл рот и молвил:

— Ты должен до этого докопаться.

Я подумал: «Да, я должен наконец до этого докопаться», — и сказал:

— Моя мать считала, что он был аристократом. Потому что дедушка даже в заплатанном шлафроке выглядел необыкновенно благородно. — Меня так и подмывало добавить, что дедушка, скорее всего, был сыном какого-нибудь еврея, но как раз перед этим я обозвал его старым мошенником и потому теперь промолчал, чтобы не обидеть Гарри Голда. Мы опрокинули по стаканчику рома, а потом поехали в клуб, и по дороге Гарри Голд, держа два пальца на руле, растолковывал мне одно из ранних произведений Маркса. Маркс — ранний и поздний — ничуть не интересовал меня, но вот Гарри Голд стал для меня теперь бесценным человеком. Конечно, я не мог ни с того ни с сего начать его расспрашивать, но я изучал его, даже когда принужден был часами выслушивать его рассуждения насчет ошибок Кейнса, пересыпанные терминами, вроде «первоначальное накопление», «относительные цены», «норма ссудного процента». Я сравнивал Гарри Голда — его образ жизни и образ мыслей — с собой, со всеми своими родственниками — потомками таинственного прадедушки. Ради этого я вскоре поселил его у себя. Когда Герда отказалась переехать ко мне, удержать за собой всю квартиру было не так-то просто; и жилищное ведомство не отставало от меня, пока я не сообщил, что пустил к себе двух квартирантов (на самом деле эти люди постоянно жили в Зальцбурге). Но потом правила стали менее строгими, и теперь уже никто не мог обязать меня взять жильца. Тем не менее, когда однажды вечером Гарри Голд вдруг заявил мне: «А знаешь, я был бы не прочь переехать к тебе» (он снимал комнату в небольшой гостинице на Видене), я прямо-таки пришел в восторг от этого предложения. Я поместил его в кабинете, а занимался теперь в гостиной — если можно было еще говорить о каких-либо занятиях. Вместо того чтобы изучать Вальтера фон дер Фогельвейде, Гёте или Рильке, я изучал единственно моего квартиранта и сравнивал его с кем только мог. Кроме того, я не упускал случая познакомиться с другими евреями или хотя бы рассмотреть их вблизи — когда заходил купить какую-нибудь мелочь в лавчонки на Юденгассе, когда слушал лекции писателей или ученых-евреев или же слонялся по вечерам возле синагоги. Потом я листал семейный альбом и пытливо вглядывался в фотографии прадедушкиных потомков — нет ли в их внешности еврейских черт; кое-какое сходство я находил. Понемногу я перестал читать кого бы то ни было, кроме писателей-евреев. Однако Краус отталкивал меня своими яростными нападками на еврейство, а Йозеф Рот описывал одних только выходцев из Восточной Европы. Некоторыми ценными сведениями я обязан Герману Броху, но настоящим кладом оказался для меня Томас Манн с его аналитическим и психологическим методом изображения.

Первым результатом моего исследования был твердо установленный факт, что именно те способности и склонности, которые обычно приписывают евреям и которые я, как мне казалось, подметил и у Гарри Голда, как-то: деловитость, рефлексия и аналитический ум — наличествовали у моего деда в ярко выраженной форме, у отца проявлялись тоже, хотя уже много слабее и словно бы подмененные его художественными склонностями, а у меня если и не вовсе исчезли, то, по-видимому, в значительной мере стерлись. Но я продолжал наблюдать, даже подсматривать за Гарри Голдом и все время возвращался мыслью к фенриху СС Вольфу, который рассказывал, как евреи привязаны друг к другу — мать к сыну и сын к отцу, брат к сестре и внук к деду. «Они цепляются друг за друга, как репей, мы совсем не такие», — сказал мне фенрих СС Вольф. Так вот, если мой прадед на самом деле был еврей, то, значит, дед был полуеврей, отец — на четверть еврей, а я — уже только на одну восьмую, но некоторые свойства, рассуждал я, сказываются даже через много поколений: у меня еще остались какие-то крохи сведений из школьной биологии. Наша семья всегда была на удивление сплоченной, никогда никаких ссор; моя сестра все эти голодные годы посылала мне посылки, она и тетя Ида уступили мне свою долю дохода от нашего дома в Вельсе. И самый факт, что я так упорно интересовался своим таинственным прадедом и что десятки лет он занимал наши мысли, — все это казалось мне убедительнейшим доказательством справедливости моей догадки. Время от времени Гарри Голд спрашивал меня, докопался ли я наконец до чего-нибудь, и мне все еще приходилось отвечать ему: «Нет». А однажды я сказал:

— Во всяком случае, он был богат, — но Гарри Голд поправил меня:

— Скажем лучше: он мог себе это позволить — оплачивать воспитание сына. Или был вынужден. Может, боялся скандала. А может — ради репутации семьи или своего предприятия. Либо ради своего состояния, которое иначе пошло бы прахом. Может быть, об этом знал кто-нибудь еще, а то бы он не стал платить. Возможно, тот столяр. — И он спросил меня: — У столяра были дети?

Этого я не знал, я даже не помнил теперь его фамилии, хотя дома у нас ее называли; в те времена эта история не слишком меня занимала, а теперь моей матери и дяди Эди уже не было в живых.

— Дядя Эди, наверно, знал, — ответил я. — Потому что дядя Эди единственный из всех нас занимался нашей родословной, его это интересовало. Но дядя Эди погиб.

Тогда Гарри Голд сделал попытку натравить меня на теток. Но тетя Эрна жила в Германии, и тогда, в 1949 году, было почти невозможно получить визу, а тетя Ида, как только речь заходила об этом деле, скрючивалась в этакий непомерно разросшийся немой эмбрион.

— Ты должен найти к ней подход, — сказал Гарри Голд. — Она, конечно, не лишена тщеславия, нащупай это уязвимое место, и стоит тебе его задеть, как ее прорвет.

Тетю Иду я любил больше всех моих теток, да и сестра, пожалуй, тоже ее любила; все эти годы после смерти отца мы не слышали от нее ни единого замечания или упрека, зато всякий раз, когда требовалась ее помощь, она немедля бралась за дело своими нежными, хрупкими руками. И я никогда не отважился бы вовлечь ее в свою затею таким почти мошенническим способом. А для тети Ренаты вся эта история была только поводом посплетничать, и она, наверно, могла бы сообщить еще меньше других.

— А твоя сестра? — спросил Гарри Голд.

О сестре я, правда, совсем не подумал, но теперь вспомнил, что именно она всегда первая заводила разговор на эту тему.

— Ты должен поговорить с сестрой, — заявил Гарри Голд.

— Она приедет только в сентябре, — ответил я.

— Значит, в сентябре и поговоришь, — сказал Гарри Голд.

И я решил в сентябре поехать к сестре в Лёйтшах.

4

В сумерках я с трудом разыскал этот дом (я здесь еще не бывал), потому что он прятался за деревьями, чуть ниже проселочной дороги, в начале крутого спуска в небольшую, но глубокую лощину, на южном склоне которой раскинулись виноградники. Собственно говоря, это был не дом, а так, домишко. За его тонкими каркасными стенами (такие постройки еще можно увидеть только в Южной Германии) помещались всего одна комната с пристроенной к ней верандой, кухня, уборная и передняя; в подвале, куда можно было попасть только со двора, спустившись по узкой и крутой лестнице, рядом с угольным чуланом находилась вторая комната. В этом домике на краю принадлежащих нам — нет, им — виноградников моя сестра и ее муж с самой своей свадьбы проводили каждую осень. Бен Холидэй мог позволить себе покинуть Лондон, на сколько хотел, — он нигде не служил, а был писателем. Однако во время войны и в первые послевоенные годы он работал в Би-би-си, в австрийской редакции, и начальство направило его в Грац, чтобы он принял участие в восстановлении радиостанции «Альпенланд», работавшей тогда под английским контролем. В этих краях он и познакомился с моей сестрой; она приехала сюда, чтобы привести в порядок наши виноградники.

Поездом она доехала только до Лейбница, на попутной грузовой машине добралась почти до Штрасса, потом пошла пешком и опять проголосовала на шоссе, а в этой машине сидел Бен, и ему как раз хотелось чего-нибудь этакого — все это они рассказали мне уже теперь, они не делают из этого никакого секрета. Бен посадил сестру в машину, но, как только он ее обнял («Ну, положим, дорогой мой, если бы только обнял!» — перебила его сестра), она потребовала, чтобы он немедленно остановил машину. «Лучше уж идти пешком, — заявила она, — чем ехать в машине с нахалом». Он велел шоферу остановиться, она выскочила, тогда он тоже вышел, догнал ее и сказал: «А по мне, лучше идти пешком с дамой, чем ехать в машине одному». И тогда они молча зашагали рядом — шофера он отослал обратно, — миновали Гамлиц, миновали Лёйтшах; потом свернули на проселочную дорогу к виноградникам; они упрямо и ожесточенно шли навстречу своей судьбе, вернее прямо в пасть судьбы, до этого самого домика. Смертельно усталые, так и не перемолвясь словом, переступили они его порог, и тут на них напал неудержимый смех. С тех пор они каждый год приезжают сюда — он пишет свои книги, она обихаживает виноградники. Бен на пятнадцать лет старше моей сестры, следовательно, на двадцать лет старше меня, но держится со мной, как с равным; он пододвинул ко мне через стол кисет — я поблагодарил и полез за своими сигаретами, — налил две рюмки виноградной водки, потом тут же налил по второй. Когда он говорил, то вынимал длинную прямую трубку изо рта, наполовину скрытого густыми черными усами, лоб его был тоже наполовину скрыт густыми черны