е видится в некоем особом синтезе немецкой, романской, венгерской и славянской культурных традиций, в котором роль славянства особенно велика. Она велика в австрийцах даже этнографически: редко в ком из австрийских писателей нет славянской крови. Есть она и в Айзенрайхе.
Любовью к русской литературе, в особенности к Достоевскому, проникнут уже первый роман Айзенрайха. Есть у него (вошедший в этот сборник) рассказ, где фамилия любимого писателя фигурирует в самом названии: «Приключение, как у Достоевского». Но Достоевский в этом рассказе, как и вообще у Айзенрайха, словно бы пропущен сквозь призму Чехова: ни изломанности, ни скороговорки, ни надрыва — все держится на недоговоренностях, неявностях, многозначительных намеках. Да, скучающая дама искала случая развлечься, выказав красивую щедрость по отношению к бедной девушке, но было в ее порыве и еще что-то, более глубокое, трудно ею осознаваемое; да, опыт ее закончился конфузом и вроде бы полным фиаско, но в чем-то и моральным выигрышем, смысл которого сформулировать невозможно. Есть в этом рассказе острый социальный критицизм, но есть и указание на самоценную тайну всякой человеческой души, есть хвала великому дару непостижимой, трудной, даже мучительной, но все равно прекрасной жизни, которую не уставала прославлять классическая русская литература.
Первый сборник рассказов — «Злой прекрасный мир» — X. Айзенрайх выпустил в 1957 году. Одновременно с этим сборником появилась радиопьеса «Чем мы живем и отчего мы умираем», принесшая писателю первый крупный международный успех — Итальянскую премию 1957 года. Как и многие рассказы Айзенрайха, пьеса воссоздает интимно-камерную ситуацию: разговор по душам двух супругов. Но именно благодаря этой камерности автору удается изнутри вскрыть глубинные социальные процессы, изнутри показать ту деформацию, которой подвержена человеческая личность на Западе в силу воздействия различных фетишей, ловко навязываемых буржуазной пропагандой индивидуальному сознанию.
Лихорадочная погоня за материальным успехом, за преуспеянием, неуемный потребительский азарт постепенно превращают героя этой пьесы, как и многих героев последующих рассказов X. Айзенрайха («Друг дома» и др.), в выхолощенного робота, в котором оскудевают душевные силы.
Начало 60-х годов знаменует собою пик культурно-философской и литературно-критической эссеистики Айзенрайха. Вместе со своим другом, рано умершим художником Куртом Абсолоном, он выпускает книгу «Карнунтум» — об одноименном древнеримском поселении на Дунае. Айзенрайха привлекает здесь вовсе не возможность романтически полюбоваться руинами и развалинами, воспеть патину времени. Его интересует связь времен, самые корни современной цивилизации и культуры. Он убежден, что без прошлого у народа нет и будущего и что, спускаясь, по слову Томаса Манна, в «глубокий колодец прошлого», мы на самом деле приближаемся к себе: «Не римлян ради, а себя самих ради нырнули мы в эту глубь. Кто на дне прошлого не находит себя, тот вообще остается без всякой находки, перекопай он даже всю почву Эдема».
Беспочвенная и безродная космополитическая псевдокультура — постоянный предмет нападок Айзенрайха и в книге «Реакции». Убежденный патриот, писатель отстаивает здесь — споря с «пангерманцами» — тезис о самостоятельном развитии и художественном своеобразии австрийской литературы и культуры в целом. Страстная полемичность даже накликала Айзенрайху обвинения в шовинизме, которые он уверенно отмел: «Мы против шовинизма, против казенных заверений, что все наше хорошо, а все чужое никуда не годится, но мы против и тотальной или частной интернационализации, ибо и то и другое есть отказ от национальной индивидуальности, без которой невозможно участие частного в целом, провинции в общем порядке мира».
Своеобразный вариант поиска собственных корней предложен писателем в «Прадедушке» (1964) — единственном его рассказе, который по размерам своим близок повести. Герой рассказа, скромный библиотекарь, от лица которого ведется повествование, вспоминает, как он сразу после войны занялся выяснением своей родословной. Ставшая маниакальной идея разорила его, столкнула на самое дно жизни, привела на грань преступления. Означает ли это, что излюбленные нацистами «вопросы крови» абсолютно бессодержательны и вредны? Отнюдь. Вредны лишь, как всегда, фанатичные перегибы и извращения. Пустившись на розыски прадедушки, герой обретает наконец собственную семью, сына: семья, как и культура, гибнет без корней, без уважения к преданию.
В своих эссе Айзенрайх неоднократно писал о том, что альфа и омега писательского дела — язык, который является единственным надежным критерием мастерства, что, как бы хороши или глубоки ни были идеи, они повисают в воздухе, если не находят адекватной словесной оболочки. В «Прадедушке» писатель владеет материалом вполне суверенно, благодаря артистической свободе и раскованности в этой области. В рассказе множество тонких наблюдений, нашедших естественное воплощение в слове. Обратите внимание, например, как точно передана особая конкретность детского впечатления. Когда при мальчике говорили про бабушку: «Тайну она унесла с собой в могилу», ему это представлялось таким же реальным физическим действием, как если бы про кого-нибудь сказали: «Он внес свой чемодан в купе». Позднее он стал даже думать: «Надо только поглубже копнуть, и тайна выйдет наружу. Как древний меч или браслет» — или «как фальшивая челюсть». Спустя годы навязчивая детская идея завладевает помутившимся в передрягах сознанием взрослого человека, и он принимается раскапывать могилу — тоже точный психоаналитический ход.
А какой — прямо-таки додереровской — меткости достигают в этом рассказе сравнения и метафоры! Вот лишь один краткий, но весьма выразительный штрих в описании беседы героя с частным детективом: «У меня чисто платонический интерес к этому делу, — пояснил я, и мне показалось, что его остро отточенный взгляд несколько притупился».
Вместе с тем здесь, в самом длинном рассказе X. Айзенрайха, допущен не вполне органичный сплав эпически протяженного повествования и сиюминутной лирической исповеди, так что точно обрисованные картины послевоенной жизни австрийской провинции существуют сами по себе, а треволнения и излияния героя сами по себе, без достаточно надежной художественной связи.
В дальнейшем Айзенрайх уже не возвращается к таким смешанным формам, все более убеждаясь в том, что его жанр — совсем короткие, но виртуозно отточенные рассказы, которые можно назвать этюдами или «историями». Что он понимает под словом «история», Айзенрайх объяснил еще в сборнике «Злой прекрасный мир», где писал: «Роман и рассказ, а также приближающиеся к драме новелла и исторический анекдот — все они рассказывают о чем-то, о чем-то определенном, о чем-то предметно определяемом. История же сама оказывается на месте этого чего-то, она делает темой метод как таковой, рассказывает сама себя. Она не позволяет себе ни нагнетания драматических событий, ни сосредоточенности на предметах. Она не пускается в объяснения, не называет ни имен, ни дат. Ей не важно, что было раньше, что будет потом, что находится вокруг да около. История — не что иное, как ставшее словом мгновение…»
Разумеется, такой метод может дать лишь моментальные снимки жизни, своего рода диапозитивы, этюдные наброски, фрагменты. Но эти фрагменты становятся правомочной формой эпоса, ибо достигают значительной художественной насыщенности, так что по небольшой, на лету схваченной части можно судить о целом. Всего на нескольких страничках уместился, к примеру, фрагмент «Обманутая», но он вобрал в себя и абрисы трех характеров, и повороты трех судеб, и тонкую усмешку автора над фатальными парадоксами жизни.
Корнями этот метод уходит, как уже отмечалось, в импрессионизм начала века — прозу Альтенберга и Шницлера. Но от расплывчатости импрессионистов не осталось у Айзенрайха и следа: его рисунок тверже, суше, точнее. Чувствуется, что полвека художественных усилий нескольких поколений не прошли даром. Они принесли, в частности, гораздо более тонкую нюансировку психологического портретирования героев. Сосредоточенность на любовных коллизиях, на противостоянии полов, на том, что Лев Толстой называл «трагедией спальни», была присуща и венской школе начала века. Но какими крупноблочными, почти грубыми кажутся теперь психологические изыскания Шницлера (если брать даже самые удачные образцы — «Лейтенант Густль», «Фройляйн Эльза») на фоне едва уловимой, психологическими мимолетностями играющей тонкописи Айзенрайха хотя бы в таких его «историях», как «Самый трудный в мире конкур» или «Голубой чертополох романтизма».
Понятно, что такие художественно насыщенные миниатюры, достигающие иной раз плотности стихотворений в прозе, требуют особенно кропотливого труда: недаром критик Франц Блей назвал когда-то подобные же опыты Альфреда Польгара «филигранитом». Производство «филигранита» не терпит поточного метода. За последние полтора десятка лет Херберт Айзенрайх, поражавший в первое пятнадцатилетие своей писательской деятельности плодовитостью в самых разнообразных жанрах, выпустил всего три тоненьких сборника «историй»: «Так сказать любовные истории» (1965), «Красивая победа и 21 другое недоразумение» (1973) и «Голубой чертополох романтизма» (1976).
При внешнем единообразии и даже как бы завораживающей монотонности царящего в них повествовательного лада (по сути дела, это городской сказ — без резкой ломки синтаксиса и колоритных словечек, как в народной речи, но с легкими неправильностями и смещениями живой речи интеллигентов), эти фрагменты дают в совокупности все же достаточно широкий спектр социальной жизни современной Австрии в самых разнообразных ее проявлениях. Преобладает, впрочем, любовь, поданная то в по-бунински элегическом свете («Punt e mes»), то в резком прочерке отчаянной, животной борьбы эгоизмов («Обманутая»). Печальная констатация вырождения любви, захватанной сальными пальцами буржуа, превращения ее в товар, в принадлежность комфорта содержится во многих рассказах Айзенрайха («Друг дома» и др.).