Подвергая острой критике моральный климат современной ему Австрии, Айзенрайх как-то писал, что взвинченная истеричность нацистского лихолетья хотя и исчезла теперь, но уступила место не здоровью, а затяжной летаргии, болезнь как бы притаилась, ушла вглубь. В своих моментальных снимках он улавливает едва приметные ее симптомы, показывая, как глубинный невроз то и дело грозит пробить толщу рутинной повседневности с ее мелкими раздражениями, маленькими скандалами, привычными размолвками («Портрет мужчины и женщины», «Катастрофа» и др.).
Айзенрайх не случайно вынес в подзаголовок одной из своих книг слово «недоразумение». Это одно из ключевых слов его метода. За ним — принципиальная неслиянность отдельных голосов в согласный хор, окончательная невозможность договориться, понять друг друга, разобщенность одиноких душ и «отчужденных» сознаний. Все эти общественно-исторические беды времени внятны Айзенрайху так же, как и другим прогрессивным писателям-гуманистам. Но недоразумение выступает у него и в ином, чисто поэтическом значении: оно становится композиционным стержнем многих его зарисовок. Недоразумение у Айзенрайха может окончиться и счастливо («Удавшийся сюрприз», «Похвальное слово ремеслу»), но чаще ведет к разрыву, боли, несчастью («Чистая правда», «Самый трудный в мире конкур» и др.). И даже если недоразумение ведет в конце концов к прозрению, оно все равно окутывает жизнь отсветом той легковесности, которая наносит непоправимый ущерб человеческому достоинству, делает человека пустой игрушкой рутинно складывающихся обстоятельств с их статистически выверенной, но обидной для человека мелководной философией типа «что имеем, не храним — потерявши, плачем» («Ошибка»). Такие обыкновенные истории Айзенрайх излагает беззлобно, без вспышек сатирической утрировки или иронического сарказма, характерных для многих его западногерманских коллег от Грасса до Вальзера и от Ленца до Шнурре. Думается, в этом он сын австрийской литературной традиции, в которой преобладает взвешенный, спокойный и как бы исподволь врачующий тон повествования, а если и возникает порой легкая ирония, как у Й. Рота, Р. Музиля, X. Додерера или А. П. Гютерсло, то она всегда амбивалентна, иными словами, равно направлена на объект и субъект повествования, на героев и автора.
Традиционные для австрийской литературы мотивы постоянно напоминают о себе в прозе Айзенрайха: то он вместе со Штифтером склоняется к мягкой примиренности уютного бидермайера и награждает усердного ремесленника сердечным согласием («Похвальное слово ремеслу»), то вместе с Рильке, Музилем и Стефаном Цвейгом исследует самые первые ростки пробуждающейся чувственности в отроческой душе («Грехопадение»), то, подобно Роту, помещает вымышленную возлюбленную в столь же доступное, сколь и недоступное окошко, так что обычнейшая его героиня, современная горожанка, «почитывающая Бёлля и голосующая за Крайского», становится в то же время полумифической средневековой дамой из замка («Женщина в окне»); то вослед Гютерсло завораживает нас несовпадением двух обликов одного и того же человека, взятого в двух ипостасях — мужа и художника со всеми вытекающими отсюда «недоразумениями» («Жизнь после смерти»); то, подчиняясь властной магии Додерера, словно опускается вслед за ним в самые недра темной физиологической жизни, как бы изнутри наблюдая толчки пульсирующей живой крови и в который раз с недоумением ощупывая стеклянную стену (сознания, разума, духа), отделяющую человека от единой и темной, инстинктами живущей природы («Апрель в мае, или Непостоянство юности»).
Сказанное, конечно, не бросает ни малейшей тени на самостоятельные достижения писателя: у жизни традиций и жанров свои законы, которым подчиняются и крупные художники слова.
В некоторых зарисовках X. Айзенрайха содержится авторская саморефлексия: критик словно сливается в них с писателем-практиком, вступает с ним в своего рода внутренний диалог. Для понимания эстетического кредо писателя такие зарисовки особенно важны. Вот одна из них — «Между строк», где Айзенрайх словно приглашает читателя заглянуть в его записную книжку и, сопоставив наброски с законченными вещами, поразмышлять о том, что из жизненного опыта писателя входит затем в художественный текст и как это происходит. «Беру кусок жизни и творю из него легенду», как говаривали на заре века, но так ли это? Не совсем, показывает Айзенрайх; не легенда, не «сон золотой» вскармливает музу современного писателя, если он реалист, а голая, неприкрашенная правда жизни. Однако претворение этой правды в художественный образ, развитие вымысла из эмбриона впечатления все равно таинственно, непостижимо, загадочно: и сколько же в нем манящей, нескончаемой прелести — и творчества, и жизни. Но и муки в нем, конечно, тоже немало. От мук слова Айзенрайх как-то незаметно переходит к живописанию человеческих страданий, и вот уже его палитра начинает сверкать яркими критическими красками, особенно когда память выталкивает на поверхность сцены минувшей войны, детали подневольной службы в вермахте. Антифашизм писателя совсем не декларативен, всякая декларация вообще чужда его сдержанной натуре, но это неотступная и гнетущая подспудная боль, которая, как ни сдерживай ее, не может не прорываться наружу.
Ощущение бесконечности, бездонности жизни, не уловляемой в сети никакого искусства — сколько ни пиши, всегда беспредельно много останется «между строк», — тоже незаметно переходит в ощущение бесконечности всякого творческого совершенствования, перекликается с ним, образуя вечный контрапункт, вариации которого так жадно внимательны ко всему непреходящему, устойчивому, незыблемому — будь то штофные обои на стенах уютного и непотопляемого бурями века кафе или несколько привычных тактов Вивальди.
В одном из последних сборников Айзенрайх опубликовал «прижизненный некролог» под названием «Дурной пример Херберта Айзенрайха» — своеобразный иронический очерк, в котором он пишет о себе с позиций литературоведа, подводящего итог его жизни и творчества. В необычной, «остраненной» форме писатель дает здесь достаточно развернутую и точную характеристику собственного творчества: по видимости нападая на него, прибегнув к рупору пошлого критического гласа, он сумел защитить то, что ему особенно дорого в собственном тридцатилетнем труде. Количественный итог этого труда довольно скуден — не более пятисот страниц текста, «читабельного» и по прошествии многих лет, остальные горы рукописей — репортажи, предисловия, фельетоны, инсценировки, очерки, глоссы, рецензии — поглотили средства массовой информации — телевидение, радио, пресса.
Но за качественный уровень многих своих миниатюр Айзенрайх готов постоять. Упреки критика, что проза Айзенрайха, дескать, простовата, излишне разговорна, что ей недостает артистического блеска, автор отметает ссылкой на то, что «артистизм, который не умеет сделать себя незаметным, — всего лишь разновидность китча», ибо, поясняет он, «танцору, делающему свое дело с натугой, лучше перейти в борцы». Естественность, разговорность, доступность — вот те качества, которые неминуемо свойственны прозе, переживающей века и сохраняющей неувядаемую свежесть.
Далее автор хвалит себя (хвалит, ругая) за то, что уверенно выстоял против вируса модернизма, не поддался новомодному словесному трюкачеству лихих «речетворцев», но целиком и полностью посвятил себя развитию классических традиций отечественной литературы.
И в-третьих, Айзенрайх отстаивает свое вдоволь изученное критиками «мелкотемье», свое пристрастие к изображению повседневности в ее самых будничных и едва заметных проявлениях. Нет ничего более легкого, утверждает он, чем звонкая и громкая фраза, и нет ничего более трудного, чем фраза тихая, но нестираемая. Легко, к примеру, распинаться о любви к человечеству и ненависти к фашистскому мракобесию; трудно написать простенький кусочек жизни так, чтобы любовь и ненависть в нем не бряцали, но жили. В том, что иногда это удавалось ему, Айзенрайх и видит успешный итог своего кропотливого писательского труда.
В самом деле, поколение писателей, чья молодость пришлась на войну, оказалось и в Австрии довольно скупым на слова. Но сделано этим поколением немало. Отрадно отметить, что лучшее из этого ценного наследия постепенно становится достоянием советского читателя. В Советском Союзе уже выходили стихи Пауля Целана (1975), стихи и рассказы Ингеборг Бахман (1975 и 1980), выдающийся антифашистский роман Ганса Леберта «Волчья шкура» (1972), своеобразные новеллы Ильзы Айхингер и Марлен Хаусхофер (сборник «Мимо течет Дунай», 1971). Сборник малой прозы Херберта Айзенрайха ныне достойно венчает серию книг австрийских писателей этого поколения. Впереди знакомство с авторами постарше — А. П. Гютерсло, Ж. Зайко, Э. Канетти — и с теми, кто лишь недавно выпустил свои первые книги.
Приключение, как у Достоевского
Она родилась в богатой семье, да и замуж вышла за ровню, с мужем и детьми жила теперь в двухэтажной вилле на берегу озера — полчаса езды на машине от города, — жила той налаженной жизнью, которая дается привычным, потомственным благосостоянием. Совершенствовала свой ум и душу ежедневным чтением великих писателей, в последнее время преимущественно русских, а тело — различными видами спорта, для чего ей полный простор предоставляли обширный парк за домом и озеро перед ним; с любовью отдавала себя воспитанию детей, мужу своему была нежнейшей подругой и верной советчицей, живой и деятельной, и хотя по рождению и воспитанию была достаточно избалована, все же неизменно выказывала ту исполненную достоинства и чувства меры скромность, которая разительно отличает человека истинно богатого от вульгарного толстосума, будь его банковский счет даже намного больше. Так, скажем, когда раз в неделю она ездила в город по каким-нибудь мелким делам, то редко пользовалась машиной, хоть и имела ее в своем распоряжении, при желании — даже с шофером, но нет — чаще всего она садилась в поезд, сновавший по узкоколейке между городом и предместьем, где