Голубой чертополох романтизма — страница 45 из 50

Особенно много удавалось истребить, когда ночью вызывали сестру и она зажигала свет; клопы ведь ползали сверху по гипсу, по простыням и по голому телу лишь в потемках, и, неожиданно включив свет, можно было застать их врасплох. За день убивали десятка четыре-пять, а то и больше, но орды насекомых не убывали. Ни для кого давным-давно не было секретом, что меньше их не станет, и охота продолжалась из чисто спортивного интереса. Так и жили, а после, месяцев через пять, гипсовую повязку надрезали и раскрывали, как ракушку, клопы в панике устремлялись прочь, и белый перевязочный столик на мгновение становился черен от них, — а ты, ты сам себя не узнавал; хотя, возможно, ты вправду менялся здесь, в окружении беспомощности, и, возможно, именно потому не написал об этом ни строчки.

Равно как не написал ни строчки о женщинах. Все правильно: ты писал и о Луизе, и об Анне, — но не о беспомощности. Когда опускались руки, ты неизменно твердил себе: вот о чем нужно написать. И все же не написал ни строчки; во всяком случае, не написал впоследствии, ну разве только до, так что и сам себе как следует не верил. В сущности, здесь та же история, что с клопами: поскольку нет ни малейшей возможности защититься, в конце концов неизбежно наступает минута, когда перестаешь задаваться вопросом, писать такое или нет. Вместо этого, наверно, как-нибудь пригласишь Сигрид в «Сити-бар», самый прелестный в Вене (Йоханнесгассе, два десятка шагов от Кернтнерштрассе). Иногда двери заперты — хозяин не желает видеть в своем заведении проституток и публику из кино «Кернтнер»; он впускает только тех, кто манерами не уступает героям Вилли Форста[9]. Ведь бар выглядит так, будто там только что закончились съемки форстовского фильма. Зал кажется совершенно пустым, даже когда в нем есть посетители: столики стоят лишь по стенам, возле кресел, обрамляя отполированную бесчисленными подошвами площадку для танцев; правда, здесь давным-давно никто не танцует, так же как никто не садится за пианино; из коричневого деревянного ящика доносится несколько тактов Вивальди, затем последние известия — Лаос там или бюджет, а ты уже и не слышишь, ты совсем один в баре, где за каждым столиком сидят двое и делают друг другу любовные признания, на какие в другом месте и в других обстоятельствах нипочем бы не отважились: «Я буду всегда любить тебя, Сигрид». Конечно, вслух такого не говорят, говорят разве что: «Это самый прелестный бар в Вене». Ну может быть, еще: «Мне следовало бы сидеть дома за письменным столом», и это уже несколько больше, чем ты, собственно, намеревался сказать. А теперь Сигрид могла бы сесть за пианино — «Шепни на прощанье „привет“…» — уж она сообразит, что здесь уместно, но она за пианино не сядет, ей бы сейчас подтянуть коленки к подбородку и снова стать семнадцатилетней, а ты сам вдруг чувствуешь себя девятнадцатилетним, но совсем не таким, каким был в действительности, на фронте в Нормандии; а поэтому и несмотря на это, только роняешь: «Взгляните, что за обои! Весь мир изодран в клочья, а этому шелку хоть бы что». Она могла бы ответить: «Да, невольно замечаешь, что все здесь намного старше нас», и тотчас оговориться: «Или намного моложе», хотя, скорей всего, она лишь коротко скажет «да», и ничего больше. А ты продолжишь: «Все уже состарилось, но ничто пока не обтрепалось». — «Все очень красиво», — докончит она, но не прибавит: «Это от пыли. Тут на всем лежит покров пыли, вот вещи и сохранили молодость». А вообще-то, тебе просто хотелось объяснить ей, что в этом месте людям назначено расставаться и быть не в силах сделать последний шаг, но в лучшем случае ты говоришь: «Мне так нравится, когда все кругом солидное, тяжелое — скатерть, темная и узорчатая, как ковер, вон там, на пианино, и лампа из тяжелой латуни, и сплетение балок, и вообще все здесь. А вам? Вам тоже нравится?» И ей тоже нравится, и ты опять изучаешь написанное от руки меню и узенькую карту напитков в толстой металлической подставке, выпиваешь еще немного, а после пора уходить. Вот теперь-то Сигрид и спросит, почему ты все-таки не остался дома за письменным столом, почему, а? Ты уже стоишь в пальто и говоришь только: «Можно пойти в „Сити-бар“ и можно сидеть за письменным столом — надо лишь выбрать». Надеваешь шапку. «И собственно, выбор уже сделан». Секунду медлишь у двери. «Притом в любом случае неправильный». А на улице Сигрид скажет: «Спасибо вам за восхитительный вечер».

А ведь ты так и не рассказал ей, что белая в коричневых подпалинах собака с визгливым лаем катилась вниз по косогору, потому что в еду ей подлили сидра, того самого сидра, что прихватили в Понт-Эбере, бутылки были заткнуты пробками, перевязаны шнурком и запечатаны светло-красным воском; народ изрядно потрудился над этим сидром, от которого пятнистый пес потом до того захмелел, что с визгливым лаем скатился вниз по луговине. И написать ты тоже не написал. А теперь в памяти скопилось еще больше такого, о чем не написано ни строчки, и такого, написать о чем никогда не хватит духу. Вот потому-то лучше уж пойти вместе с Сигрид в «Сити-бар», где мир, снаружи изодранный в клочья, с незапамятных времен густеет и вьется в конусах света от низких ламп, и там, в «Сити-баре», ты расскажешь ей обо всем.

Значит, расскажешь.

Но… расскажешь или все-таки напишешь?

Портрет мужчины и женщины

Некоторое время они стояли в нерешительности, оглядывая довольно просторный зал «Ханхофа», что в Мюнхене на Леопольдштрассе, потом подошли к моему столику у окна и спросили разрешения сесть рядом. Я как раз жевал кусок мяса, поэтому только молча кивнул в знак согласия и указал рукой на свободный диванчик. Мужчина поблагодарил, тоже кивком, женщина скользнула по мне изучающим взглядом. Он едва заметно и все же как-то слишком подчеркнуто посторонился, пропуская свою даму вперед, и наконец оба уселись. Им было за сорок, упитанные, со слегка одутловатыми лицами и одеты хорошо, вернее, очень тщательно, обычно так одеваются люди, делающие покупки в лучшем универсальном магазине большого города или заказывающие костюмы и платья у лучшего провинциального портного; приехали они, быть может, из Касселя, а быть может, из Зигена. По-моему, скорее даже из Зигена. И уж во всяком случае, они были из тех, кто невесть почему воображает, что в большом незнакомом городе надо вести себя иначе, чем дома, а именно изысканней и учтивей. На женщине были кое-какие украшения, и оба они чем-то напоминали детей, которых перед конфирмацией выкупали, причесали и втиснули в новые, но слишком узкие наряды. Вероятно, они долго спали и лишь недавно, перед самым обедом, привели себя в порядок: от обоих едва уловимо веяло скучным запахом ванной комнаты. Я спросил себя, женаты они или нет.

На мой взгляд, он был немного чересчур вежлив с нею для женатого человека, я имею в виду — женатого на ней; но вполне возможно, он вел себя так оттого, что они были не дома, а в чужом городе, может, в отпуске или на каком-нибудь конгрессе; или просто оттого, что он был сравнительно мал ростом, во всяком случае не выше ее, а малорослые мужчины не то чтобы вежливее высоких, но оставляют такое впечатление, поскольку им приходится смотреть снизу вверх, тогда как высокие могут спокойно глядеть сверху вниз. В пользу того, что они состоят в браке, причем друг с другом, говорила их одежда: отнюдь не одинаковая, но какая-то очень сходная покроем, материалом, качеством и выработкой ткани — бюргерски солидная, сшитая по моде прошлого или позапрошлого года. Дальше я спросил себя, какая у них может быть машина, и решил, что модель наверняка довольно новая, только не «мерседес» и не «фольксваген», а, по всей вероятности, «опель-рекорд».

Тем временем подошла официантка, и мужчина сделал заказ (очевидно, между собой они договорились заранее): две порции супа с кровяной колбасой; в любом «Ханхофе» это фирменное блюдо, но подают его только по определенным дням. Я не любитель этого супа, уже само название мне не по душе; однако некоторые люди прямо помешаны на нем и целую неделю с радостью предвкушают день, когда он появится в меню. Так вот, официантка очень скоро вернулась с двумя тарелками. Мужчина взял ложку и, искоса поглядывая на женщину, дождался, пока она приступит к еде; оба разом поднесли ложки ко рту. Потом мужчина снова зачерпнул из тарелки и хотел было есть дальше. Но, едва отведав суп, женщина вдруг замерла, держа ложку у подбородка с таким видом, точно ей надо принять омерзительное на вкус лекарство. Лицо ее походило на резинового зверька, которого сперва туго надули, а потом часть воздуха выпустили (вероятно, она лечилась от тучности), и теперь оно множеством складок съехало ко рту, словно упомянутого резинового зверька взяли и проткнули в этом месте иголкой. Потом она уронила ложку в тарелку и сказала как бы в пространство перед собой:

— С супом что-то не то.

На мужа она не смотрела, но говорила так, будто именно он вознамерился отравить ее этим варевом.

Рука мужчины, который с видимым удовольствием нес ко рту вторую ложку, остановилась на полпути; он покосился на женщину, осторожно попробовал суп и робко сказал:

— Ты так думаешь?

— Еще бы, — сказала она. — Явно что-то не то.

— Да, — согласился мужчина и отведал еще раз. — Да. Да-да. Мне тоже кажется, что с супом нынче непорядок.

— Он совершенно никуда не годится. Испорчен, — объявила она, сурово, угрожающе и требовательно.

Он опять поднес ложку к губам, с видом дегустатора подержал ее содержимое во рту, проглотил и с жаром заверил:

— Да, ты права, впрямь что-то не то.

Теперь я точно знал, что они супруги и что совсем недавно между ними произошла ссора. Все это было мне сугубо безразлично, но ведь они сидели за моим столиком, и волей-неволей я слышал, как он сказал:

— На вкус он сегодня, как… как я не знаю что.

— Попросту испорчен, вот и все.

— Да, действительно… — пробормотал мужчина. И добавил: — Такая жалость.

— Я этот суп есть не буду, — решительно сказала она.