Какой беды? Почему?
— Устала, — сказала она Татьяне Родионовне, дребезжа раскладушкой на террасе. — Я, наверное, лягу.
Татьяна Родионовна и Демьян Николаевич стали молча, бесшумно убирать со стола, хотя и любили они посидеть в сумерках, под огромным, старым абажуром на застекленной террасе, увитой хмелем. Коричневые стены пропитывались оранжевым светом, становились теплыми и очень приятными, и чудилось тогда, будто вся терраса источала восковой, пчелиный запах. На деревянном, почерневшем от времени, массивном столе ярко сверкали белые чашки под низким абажуром, а лица сидящих за столом были трепетно укрыты живыми оранжевыми тенями от абажурной бахромы. И только руки были освещены. Здесь, на террасе, стоял желто-коричневый буфет, и он всегда скрипел, приветствуя входивших на террасу и прощаясь с уходящими. Буфет был похож на забытый всеми, полуразрушенный костел. Медвяно-желтое нутро его пропахло хлебом, сахаром и печеньем, и порой даже казалось, что хлеб, полежав на его полках, становился вкуснее и душистее.
Все любили этот буфет, этот стол, этот плавающий в воздухе, отражающийся в стеклах и в чашках чая старинный абажур, пружинящие половицы, на которые сразу же откликался дремлющий возле бревенчатой стены буфет. Но в этот вечер Татьяна Родионовна, помогая дочери стелить раскладушку, сказала с шутейным страхом:
— Как ты тут не зябнешь по ночам!
Сказала так, будто ничего ровным счетом не произошло в этот день, будто это был обыкновенный день, похожий на все другие, прожитые дни, когда она тоже так же вот говорила: «Как ты тут!»
И Дина Демьяновна, еле держась на ногах, была благодарна ей за это.
Лишь только раскладушка забелела простыней, лишь только Дина Демьяновна, смежая усталые веки, разделась и успела с дрожью и ознобом укрыться ватным, тяжелым одеялом и вдавиться головой в холодную подушку, как все вдруг исчезло для нее, и она отключилась, как какой-нибудь электрический прибор, от той сети жизненных хитросплетений, в которой она путалась весь этот суматошный день с лесной прогулкой после обеда, с обильным ужином и бесконечными разговорами, с напряженным ожиданием главного разговора и с разочарованием, потому что никто так и не решился или не захотел начать этот деликатный и необходимый разговор. Обо всем переговорили, но только не о судьбе Дины Демьяновны и Пети Взорова.
И опять неопределенность, но теперь уже пугающая своей жестокостью и фатальной какой-то неразрешимостью, опустошила ее душу.
Она проснулась, как от толчка, мягкого и нежного, так ее будило утреннее солнце. Но, оглядевшись с бессонной какой-то бодростью, поняла, что на дворе ночь, что светит луна, вырывая из тьмы испепеленный пронзительным и звучным светом стол и квадраты крашеного пола. Она чуть ли не со слезами вспомнила, что уснула и проспала весь вечер, что ее никто не разбудил к чаю, лишив заманчивого удовольствия. Теперь ей совсем не хотелось спать, и она чувствовала, что не сможет уснуть в этой пустынной лунной ночи. Хотелось плакать, как в детстве, и громко звать маму.
«Что же мне делать? — подумала она в отчаянии.— Надо ведь что-то делать. Я есть хочу! Я ничего не ела весь день. Я ужасно голодная».
Луна светила так ярко и неистово, что Дина Демьяновна разглядела в ее лучах, в ее вездесущем сиянии блеснувшие стрелки часов, услышала торопливое цоканье крошечного механизма, которое тут же уплыло от нее вместе с рукой и растворилось в лунном свете.
Очень хотелось есть. Одно лишь воспоминание о поджаристых и больших котлетах с молодой картошкой вызвало во рту щемящий привкус голода. Но она с вожделением вспомнила и салат из свежих малосольных огурцов, сдобренный подсолнечным маслом, помидоры, привезенные Петей из Москвы, и чуть было не заныла от нестерпимой уже обиды и какого-то счастливого голода: «Ма-ама-а!»
Она давно не ощущала такого острого и такого резкого и обнаженного чувства голода. Она вообще забыла, что это такое.
И это чувство взбудоражило и возбудило ее. Жизнь показалась вдруг такой заманчивой и сулящей столько удовольствий, столько радости в тихом своем течении, что Дина Демьяновна даже похолодела от хлынувшей вдруг сквозняковой свежести. Она знала, что в доме есть холодные котлеты, есть помидоры и холодная картошка, есть подсолнечное масло и черный хлеб, и, зная об этом, чувствовала себя так, словно именно в насыщении, в жадном поедании этих холодных котлет и таится вся прелесть жизни. А в каких отношениях она находится с людьми, живущими в ее душе, — это уже вопрос второстепенный и, в конце-то концов, не очень и важный.
«Нет, я не могу. Я умру с голоду, — подумала она с удивлением. — Это был мой день, это моя ночь. Я хочу ходить. У меня судороги начнутся, если я сейчас же не встану. У меня живот провалился от голода. Я есть хочу! К черту, к черту! Надоело все!»
Она не любила и никогда не ложилась спать в длинных рубашках и мирилась только с пижамой из светлого ситчика, предпочитая спать вообще без одежды. Но дачные ночи холодные. К тому же — терраса, тонкие переплеты застекленных рам, как аквариум, мирок, затянутый, как водорослями, хмелем, а она не гуппи.
В эту голодную ночь она испытала вдруг странную и как будто бы порочную, запретную во всяком случае страсть... Она сначала испугалась смутного этого и неопределенного желания, но что-то подхлестнуло ее, подтолкнуло из постели, сердце ее учащенно заколотилось, по лицу поползла испуганная улыбка... Ей захотелось вдруг встать и босой понежиться в лунном свете, напружиниться, изогнуться и увидеть себя, освещенную луной, увидеть светящуюся фосфором свою кожу — хотелось почувствовать себя бесконечно красивой и молодой.
«Ну и что ж?! — спросила она себя с удивлением.— Меня никто не увидит. А если увидит, сойдет с ума. Я очень красива, у меня широкие бедра и упругий живот, тонкие ноги и гибкая спина... И красивая ложбинка на спине. И кожа атласная... «У тебя хорошая кожа», — вспомнила она Петины слова.
— Я очень красивая, — шепотом сказала она. — И схожу с ума от голода. Я голодная самка.
Она прошептала это слово «самка» или, вернее, продышала неслышно с таким тайным и сладостным чувством, таким желанием сиюминутного, еще неизведанного доселе, страшного, но заманчивого греха, что уже не могла сопротивляться, и, стараясь не скрипнуть половицами, опустила ноги на холодный пол. Со страхом и дрожью разделась. Стало холодно, когда она поднялась во весь рост. Она закрыла груди руками, прижав локти к животу. Полусогнувшись, на цыпочках, по ледяным половицам вошла в лунный свет, услышав громоподобный скрип старого буфета, который заворчал на нее. Кожа покрылась шершавыми мурашками от наслаждения, которое щекотно и нежно шевельнулось в груди. Она прислушалась, но в доме ничто не ответило на голос разбуженного буфета.
«Я схожу с ума, — подумала она с игривым и каким-то ложным испугом. — Почему же мне так приятно? И не страшно, не стыдно».
Ей и в самом деле было приятно стоять на холодном полу и, освещенной, чувствовать на своем теле лунный луч, пронизывающий ее насквозь.
«Я очень красивая... Это моя ночь. Я безумно люблю себя. Я никогда не была еще такой красивой, как сейчас. Я ничего не боюсь. Я люблю себя! И никто никогда не поймет, как я люблю себя. Я самая красивая женщина! И эта ночь — моя. Никто ничего не поймет и не узнает обо мне. Одна только я буду знать о себе все. Я хочу стоять вот так среди ночи, одна. Мне это приятно... И сама не знаю почему. А правда, почему? Какое-то наваждение? И ужасно хочется есть, — подумала она вдруг, услышав урчание в животе. — Почему же мне так приятно? Потому что я голодная, что ль? Как будто купаюсь в реке ночью, оставив все одежды на берегу. Тоже немножечко страшно и очень приятно, куда приятнее, чем в купальнике...»
И в этот момент она увидела за стеклом на лужайке, в разливах лунного света туманно-белое возвышение. Она не испугалась, а с любопытством вгляделась в это призрачное возвышение, узнав в нем бледный куст цветущей гортензии, кипы больших соцветий...
Нет, не страх она испытала в тот момент, когда вспомнила о гортензии, хотя и прошелся по спине колючий морозец, — она ощутила в этот момент свою беспомощность и обнаженность перед этой застывшей глыбой цветов, возвышавшейся над лунным половодьем. Ей стало стыдно.
«Красивый и умный юноша, — вспомнила она в эти мгновения. — Господи! Что это я? Конечно... Его земля, Колюня Скворцов. Почему же я еще не умерла от ужаса? Может, я и вправду сошла с ума? Или я лунатичка? Я сплю?»
Когда она подумала вдруг, что спит, и все, что затеяла, происходит с ней во сне, что она помимо воли подчинилась какому-то страшному и жуткому приказу встать, вот тогда-то только она и испугалась по-настоящему. Судорога страха кинула ее в теплую еще постель, раскладушка взвизгнула всеми своими пружинами, скрипнул старый буфет, а она зарылась с головой под одеяло и, притаившись, зажмурившись, долго не могла успокоиться и согреться, хотя вскоре уже и посмеивалась стыдливо над собой, над своим недавним сумасбродством, над этим диким, как ей казалось теперь, желанием увидеть себя в лунном свете.
Так она пролежала до тех пор, пока ей не стало душно. В животе тоскливо сосало от голода, и она подумала опять, что не уснет, если сейчас же не встанет и не съест хотя бы кусок хлеба.
«Господи, как я устала!»
На этот раз Дина Демьяновна с раздражающей ее саму быстротою оделась и, заставив себя без страха взглянуть на туманную голову гортензии, светлеющую на лужайке, щелкнула выключателем.
И все исчезло сразу: луна, гортензия — словно бы она сменила черно-белую программу телевизора на цветную.
«Почему я должна спать?! Я так устала... Одна только ночь, господи! Неужели нельзя уделить мне одну только ночь! Одну только... Я все время одна. Не могу больше. Неужели не понимают, что я совсем одна?! Неужели спят?»
Но именно в это время услышала, как всхлипнула дверь, и в проеме появилась Татьяна Родионовна, которая со сна щурилась и морщилась в недовольной и, казалось, озлобленной гримасе.