Голубой дым — страница 31 из 73

Он долго умывался холодной водой, сморкался и даже чистил зубы, а потом тер лицо полотенцем, прежде чем выйти опять к дочери и Татьяне Родионовне, которые не о себе уже, а только о нем и думали, забыв обо всех обидах. Татьяна Родионовна горестно всхлипнула, увидев его, и у нее задрожал подбородок. А Дина Демьяновна опустила глаза и нахмурилась, делая вид, что отцовские слезы вовсе не тронули ее, хотя тоже еле сдержалась от прилива собственных тоскливых слез, потому что плакал Демьян Николаевич так редко, что она и не могла бы точно припомнить, когда еще видела заплаканное его лицо.

Ей было трудно побороть свой порыв кинуться к отцу на шею, все ему рассказать, пожаловаться и попросить защиты. Но недавний его крик, бранные его слова остановили ее. И она опять взвинтила в себе озлобленность, оскорбляясь опять и опять за свою любовь, которую отец назвал «лягушачьей страстишкой», а Петю Взорова «самцом лягушки».

«Идиотизм какой-то! Надо же такое вообразить! — подумала она. — Ну разве кто-нибудь из них испытал в своей жизни хоть приблизительно похожее на то, что мне пришлось? Так чем же они мне помогут? Каким советом? — думала она, ища оправдания себе. — Вместе плакать? Нет, я взбешусь, если они начнут жалеть меня! Я не знаю, что натворю! Неужели хотите, чтоб я жила так же, как вы?! Я бы прокляла себя, если бы хоть чуточку стала похожа на вас. Мне ненавистен ваш дом, ваши восторги и ваша слюнявая любовь... Вы никогда ничего... вы не поймете, как я счастлива была и как теперь несчастна. И я ничего от вас не хочу слышать. И ничего не слышу. В конце концов, это мое личное дело. Вы мне дали жизнь — и спасибо на этом. А теперь я как-нибудь сама, без вас... Вы все равно не поймете меня...»

Так она думала в тот вечер и была, как никогда, далека от истины, потому что не могла даже представить себе в своем озлоблении те муки, которые испытывали Татьяна Родионовна и Демьян Николаевич, видя в беде единственную свою дочь. Она и предположить не могла, что ее страдания и обиды были в сердцах стареющих ее родителей возвеличены до таких грандиозных размеров, что, приди даже смерть к ним в эти минуты, они и умереть не могли бы, потому что дочь их была в беде: им просто нельзя было бы умереть, оставив в несчастии дочь, которую некому, кроме них, защитить.

А для них не было в тот вечер более несчастного человека, чем их дочь. И только себя они чувствовали совсем уж несчастными людьми, ибо понимали, что ничем не могут ей помочь. Ровным счетом ничем! И это была самая мучительная жестокость, какую они испытывали когда-либо. Оттого и плакал Демьян Николаевич, проклиная свое бессилие.

Он, который всю жизнь с тех пор, как родилась на свет его дочь, дрался мысленно со всеми ее врагами, выдумывая их в те томительные вечера, когда Дина, белокурая его девочка с карими глазами, отчего-то задерживалась и опаздывала к обещанному часу. Какие только страхи не рисовались в возбужденном его воображении! Наглые пьяные парни хватали ее за руки и, угрожая, тащили в потемки переулка, а она, испуганная до смерти, рвалась от них и, онемев от страха, не могла позвать на помощь. И вдруг он, старый Демьян, с огромными ручищами, оказывался случайно поблизости и узнавал в этой беленькой девочке свою дочь! Он в бешенстве хватал парней за волосы и с такой силой стукал их лбами друг о друга, что оба они тут же падали полумертвыми... Динка! Радость моя, что они с тобой сделали?! Папочка! Ай!.. Нет, он решительно сходил с ума по вечерам, когда дочь его задерживалась. Он видел вдруг себя ни с того ни с сего с пистолетом в руках, убивающим бандита, который уже занес свой самодельный нож над грудью Диночки... Трах!

— Ты что так сопишь? — спрашивала Татьяна Родионовна, когда он, отрешившись, пребывал в этих воображаемых страшных видениях. — У тебя что-нибудь болит? Ты как-то странно дышишь.

Он переводил дыхание и, стараясь скрыть от жены свое волнение, ссылался на усталость.

И радовался, как собака, и готов был прыгать вокруг и приплясывать, когда наконец-то приходила дочь. Он всякий раз выбегал встречать ее к вешалке и, если была зима, принимал холодную ее душистую шубку, а если было тепло, подавал ей, как ушастый спаниель, домашние туфли.

— Ты где так долго пропадала? — спрашивал он с восторгом. — Красавица ты моя! Тебя же могут похитить! — И кричал радостно: — Танюша, ставь скорее чайник, красавица наша пришла.

Это была сумасшедшая любовь, похожая скорее на какое-то боготворение. Впрочем, он и сам понимал, что дочь в его жизни занимала, может быть, слишком большое место. Но что значило для Демьяна Николаевича слово «понимал», если, понимая, он ничего не мог с собой поделать. Так... пустой звук. Понимал, конечно...

И теперь, когда божество это сидело перед ним в слезах и в злом упрямстве выкрикивало ненавистные ему слова, когда он сам кричал, с ненавистью глядя на этот мокрый от слез и желчи комочек жизни, и готов был, позабыв обо всем, плюнуть, ударить, растоптать свое божество, а потом сам же плакал втайне ото всех, в уборной, то и дело спуская воду из бачка, — теперь ему чудилось, что жизнь его прошла зря, и все в этой жизни было напрасно, и даже любовь его к Тане, к милой Татьяне Родионовне, была преступна, потому что именно она явилась началом несчастий, которые выпали на долю его дочери... Все было напрасно! И он готов был, не колеблясь, тут же проклясть свое прежнее благодушие, обернувшееся, как ему чудилось теперь, в несчастье дочери.

Голова его разламывалась от этой безумной диалектики, от ненужных и, в общем-то, способных прийти только в очень разгоряченную голову размышлений, которыми он словно бы казнил себя, пытаясь хоть как-то приблизиться к страданиям дочери.

Если бы ему вдруг сказали, что сам он в эти часы и минуты был более несчастным человеком, чем его дочь, он бы зло расхохотался в ответ, ибо жил в эти минуты и часы только лишь бедою дочери, думая о ней, как о великой мученице с нимбом над скорбным лбом. А сам он? Господи! Сам он не существовал в эти часы и минуты. Горе его было так велико, что он даже о Пете Взорове позабыл, забыл о том, что живет на свете этот человек, причина всех несчастий, свалившихся на голову дочери. Нет! Он не вспоминал о нем. У него не сжимались кулаки, не болело сердце от тоски по мщению. Он был подавлен печалью более высокой, а виновным понимал одного лишь себя, зачавшего когда-то это обиженное жизнью, родное и любимейшее существо.

Дина Демьяновна, шатаясь от нервной и мрачной усталости, ушла к себе и легла. Демьян Николаевич не вытерпел и вскоре тихонечко постучался в дверь и, не дождавшись ответа, вошел в темную комнату.

— Дина, — позвал он, — ты спишь?

— Ну что? — спросила она голосом мертвым и холодным.

Он присел на краешек ее постели, нашел ее очень горячую и словно бы распаренную руку, стал гладить ее, положив на свою ладонь, и спросил:

— Может, тебе не ходить завтра на работу?

Она не ответила, и он долго сидел молча, не слыша, как дышит дочь. Рука ее была расслаблена и потому казалась тяжелой на его ладони и большой. Он впервые в жизни испытал эту странную тяжесть женской руки и сам невольно весь сосредоточился на этой удивившей его тяжести.

— Спи, радость моя, — шепотом сказал он. — Пусть тебе приснится очень хороший какой-нибудь сон. Ты ведь самая-самая красивая на свете. Ты лучше всех. Ты умнее всех, добрее, ласковее, нежнее. Я ведь знаю! Никто так не умеет улыбаться, как ты, смеяться, радоваться... Пусть тебе все это приснится, — говорил он ей, как когда-то в детстве. — И пусть какая-нибудь речка приснится с песчаным бережком. Ах, Динка, Динка! Что же я еще-то, кроме этого... кроме хорошего сна, могу тебе!.. Ты сердишься на меня, да? Прости...

— Уж лучше пускай какой-нибудь страшный приснится, — с неожиданной грубоватой усмешкой сказала вдруг Дина Демьяновна. — Самый страшный.

— Зачем же? Не-ет! Почему же страшный?

— После страшного приятней просыпаться.

— Ах, вон оно в чем дело! — воскликнул радостным и таинственным шепотом Демьян Николаевич. — Правильно. Тогда пускай... А какой самый страшный для тебя сон? Про бандитов? Или каких-нибудь чудовищ?

— Нет, — ответила Дина Демьяновна. — Как будто я убила человека, спрятала труп, а меня подозревают, и вот-вот должно все открыться... От страха я просыпаюсь и радуюсь, что это во сне. И такая счастливая!

— Этого не может быть, — тихо сказал Демьян Николаевич и крепко сжал руку дочери. — Это мой сон. Я тоже иногда... и тоже прячу... Ужас какой-то!

— Честное слово?

— Да.

— А почему это так? Сон по наследству? Странно. Может быть, в нашем роду кто-нибудь был убийцей?

В это время дверь в комнату тихо отворилась, и желтый свет раздвинул тьму. Дина Демьяновна вздрогнула и поспешно сказала:

— И мама тоже... не спит...

А Татьяна Родионовна улыбнулась на ее слова я сказала:

— А я слышу, шепчетесь тут...

— Мы страшные сны придумываем, — сказал Демьян Николаевич.

Сам он потом долго не спал и никак не мог выпустить из внутреннего своего взора спящее лицо дочери с полураскрытыми губами, тяжелую ее руку, уроненную на одеяло, может быть слишком тяжелую для женской руки, и к сердцу его подкатывала вдруг такая тоска, что он страдальчески морщился и в бессмысленной какой-то мольбе твердил:

— Родная моя... Как же ты несчастна! Как больно тебе сейчас... За что? Все твои школьные подруги давно уже стали матерями... У всех мужья, семьи... А ты одна. Неужели ты из тех неудачниц, которых теперь так много на земле? Почему же ты? Разве ты хуже других? Ты самая красивая из всех твоих подруг. Или это мне только кажется? Нет же! Ах ты, господи! Ты совсем одна. Старые твои, несчастные старики... Зачем они тебе? С нами ты совсем-совсем одинока. Господи! Пусть она будет счастлива. Милая моя Динка! Постарайся быть счастливой. А то я умру от жалости к тебе. Мне жаль тебя, очень и очень жаль. Пусть все, что было, станет для тебя тем страшным сном, от которого ты очнешься и сразу обрадуешься, что это был сон. Это был просто сон. Ты еще молода, и к тебе еще может прийти такое счастье, от которого ты даже зажмуришься, как от солнца. Да, да! Так оно и будет.