— Помогало?
— Воров не было!
— Не знали, что для них бутылочка припасена?
— Может быть. А водку папа весной настаивал на почках черной смородины, она делалась зеленая, как шартрез, и мы устраивали весеннее новоселье. Приезжали Сергей Александрович и, конечно... Господи! Такая веселая была! Молодая! Любила эту зеленую водку, любовалась ее цветом и называла старой киплинговской коброй, потому что водка, как все считали, оберегала наше «богатство», плесневеющие сокровища, хламиду нашу охраняла. Но знаете, — сказала Дина Демьяновна, — летом здесь просто чудо!
Денисов все еще пребывал в состоянии растерянности и озабоченности: он то хмурился, то улыбался, и видно было, что он недоволен собой. Он пытался шутить.
— И давно папа отказался от своей идеи? — спросил он с улыбкой. — Я бы сейчас не прочь... И как это мы с вами оплошали... А где, вы говорите, дрова?
— За печкой.
Дымоход, казалось, законопачен был холодной весенней сыростью, и дым пополз из топки, опадая клубами на пол, словно бы тоже был холодный и оттого особенно едкий и вонючий. Запахло зловонным пожарищем, залитым водой. В комнате стало как будто еще холодней. Огонек керосиновой лампы, и без того тусклый, совсем покраснел. Окна, только что сиявшие чернотой, запотели. Заслезились глаза.
Денисов с Диной Демьяновной стояли у распахнутой двери и обреченно смотрели на сизый дымволок, не зная, что делать. Оба они очень устали за день, и теперь это сказывалось: тяжкая сонливость и безразличие придавили их души. А когда дым почти иссяк, они увидели в топке черные хлопья полусожженных старых тетрадей и прокоптившиеся на бумажном дыму поленья. Даже искорки не заметили они в этой посапывающей черноте.
Пришлось начинать все сначала, вспоминая нехитрую науку растопки печей, и, перепачкавшись сажей, они наконец-то разожгли в топке ворох лучины. Трескучий огонь метнулся в глубь топки, жар пробил холодную пробку в дымоходе, и они обрадовались, увидев, как огонь стал облизывать и обласкивать черные поленья, услышав, как затрещала, корежась, береста и как загудело воскресшее нутро печи.
На этот раз не понадобились старые тетради, которые приготовила уже Дина Демьяновна, достав их из-за печи.
Она сама впервые попала в это неурочное время на дачу. Обычно сюда первым приезжал Демьян Николаевич и приводил все в порядок. И теперь была очень смущена перед Денисовым, словно бы обманула его, затащила на дачу, как хозяйка, а сама теперь не знала, где чистое ведро, где посуда, чайник, и вообще не знала, как им пережить, скоротать в продымленном доме весеннюю ночь.
— Вы, наверное, ругаете меня, да? — спросила она.
— Чепуха, — отвечал Денисов, понимая ее. — Найдем ведро, принесем воды, вскипятим чайник, заварим чифирь... Все будет хорошо. По чашке черного сладкого чая, чтоб огонь по жилам, и вот увидите — оживем.
Но ведра они так и не нашли, и Дина Демьяновна, вслух уже поругивая отца, не могла себе представить, куда он мог запрятать его. Ладно, хоть чайник нашелся.
— Может, из бочки возьмем? — спросила она робко. — Талой? Я где-то слышала, что талая вода самая полезная, что даже птицы своих птенцов... В общем, живая вода. У нее, кажется, даже структура совсем другая, чем у обычной. Может, попробуем?
— Руки бы сполоснуть, — сказал Денисов. — С мылом... Я, конечно, за любую воду — был бы чай. И дверь, наверное, пора закрывать. Что-то я никогда еще так не уставал, — признался он с вялой улыбкой. — Черт знает что! Никаких сил. И знобит...
Железная бочка на углу дома была полна до краев, и вода успела отстояться. Ледяной панцирь, плитой лежавший еще на теневой стороне дома, с глухим хрустом обломился под ногами Денисова. Дина Демьяновна светила с крылечка лампой, пока он во тьме набирал плескучую воду в чайник. В безмерной тишине сырой ночи вода с радостным каким-то чмоканьем и плеском бежала через край бочки на землю, в объятия родной стихии. Но вот умолкла опять, притаилась, обмерла в железной своей клетке.
В сырой ночи хорошо был слышен далекий поезд, но чудилось, будто он шумел за ближним лесом, будто даже земля, напрягая свои мускулы, нервно зудела под ногами, с трудом уже перенося небывалую тяжесть бесконечных стальных колес.
Когда в распаренной комнате, в которой не только окна, но и шкаф уже запотел, с грозным шипением взорвалась на раскаленной плите вскипевшая вода, Дина Демьяновна, из последних сил борясь со сном, бросила на стол старую школьную тетрадку и, подхватив полотенцем шипящий чайник, тяжело и глухо опустила его на бумажную подстилку, высыпала в него пачку индийского чая и укутала тряпьем.
На голую кровать она бросила старую отцовскую шубу, изъеденную молью, и Денисов, полуразвалившись на ней, дремал.
Они, как гонимые бедою беженцы, добравшиеся наконец-то до теплого ночлега, были в эти минуты настолько равнодушны ко всему остальному на свете, настолько всесильна была власть беды и усталости, настолько важно им было хоть на минуту провалиться в сон, что понадобились огромные усилия Дине Демьяновне, чтобы еще раз подняться из-за стола и достать посуду и сахар из шкафа. Она забыла про ложки, но это уже было невмоготу, и она сквозь смежающиеся ресницы, сквозь мерцающую паутину увидела спящего Денисова, улыбнулась и, распластав руки на клеенке стола, коснулась лбом и щекой мягкого их тепла и тут же в нетерпении забылась.
Она впервые в жизни испытывала это очень странное состояние полусна: чувствовала подкорковым сознанием, что спит, что ей очень легко и необъяснимо сладко спать, но в каком-то сомнамбулическом сосредоточии с необыкновенной ясностью понимала движение времени, разделенного на медлительные вздохи секунд и на огромные, неподвластные разуму, неторопливые и бесконечные минуты. В этом чутком сне она словно бы воочию созерцала время, которое проплывало в ее сумеречном сознании тихо и плавно скользящей серебристой лодкой, освещенной звездами.
И когда Дина Демьяновна, вздрогнув, вернулась на землю, она знала, что прошло ровно семь минут с тех пор, как она прикорнула на расслабленных руках. Почему именно семь, она не могла бы объяснить, но твердо знала, что спала ровно семь минут, которых оказалось вполне достаточно, чтобы опять взбодриться.
Чай к этому времени хорошо настоялся и был еще огненно-горяч. Она достала стальные нержавеющие ложечки, купленные когда-то специально для дачи, звякнула ими, надеясь, что Денисов услышит и проснется. Но разбудить его оказалось не просто. Он, как ребенок, вспотевший во сне, страдальчески морщился, отворачивался от нее, шарил руками в поисках несуществующего одеяла, хмурился, рассерженно бубнил что-то невнятное и бранчливое, отмахивался, а в довершение всего вдруг агрессивно и пружинисто приподнялся на локте и, вскинув голову, мутно и зло вперился в Дину Демьяновну, в свою врагиню, которая вторглась в блаженный сон. Какое-то подобие ужаса вдруг стерло выражение зла и ненависти на его лице, и он, не узнавая ее улыбки, ее взгляда и ее самое, обмяк опять и бубнящим баском спросил:
— Я, кажется, дрыхнул без задних ног? Разве сегодня... ночные? Фу, черт! Я ведь... Ты что-то путаешь... Ладно, ладно...
Денисову только что казалось, что его будит жена, что у него ночные полеты и пора идти на предполетное построение, но теперь, когда он пытался сбросить с себя оцепенение сна, ему жутковато стало оттого, что он, просыпаясь, видел перед собой жену, которая трясла его за плечо, но вдруг вместо жены, которая только что стояла над ним, улыбнулась ему другая женщина, по-другому красивая и совсем непохожая на Катю. Он даже прижмурил один глаз, словно у него двоилось, но и тогда вместо жены над ним возвысилась другая, соблазнительно ласковая, но нереальная в своей потусторонности женщина. И пока он выкарабкивался из оглушительного и вязкого сна, она беззвучно шевелила губами, утопая в коричневом каком-то свете, и снова возвращалась, материализуясь, обретая опять объемные формы и теплую плоть. Он почувствовал прикосновение ее руки и наконец-то услышал ее тихий смех и голос;
— Митя, чай остынет. Вставайте.
Он с ужасом вспомнил все: похороны, поминки, лесную дорогу, дым из печки — хотя никак не мог припомнить имени этой женщины. Он знал, что имя не совсем обычное и короткое, но какое?! Кира? Алла? Ему вдруг в нетерпении представилось, что ее зовут Аллой. «Ну конечно, Алла», — подумал он.
— Простите, Аллочка, — сказал он, потирая измятую, изрубцованную щеку.
Но, услышав звучание незнакомого имени, понял, что ошибся, и ужаснулся опять, проваливаясь в едкий стыд.
— Совсем обалдел, — сказал он, разозлившись на самого себя.
— Митенька, меня Диной зовут, — смеясь, подсказала ему Дина Демьяновна. — Просыпайтесь скорее... Вы как ребенок, ей-богу!
— Я знаю, — проговорил он мрачно и сел к столу. — Не обижайтесь. Согласитесь, такое не часто... я никак не мог сообразить, со сна, где я и что происходит...
— Теперь сообразили?
Он не ответил и стал накладывать куски сахара в чашку: два куска, три, четыре и пять... Подумал и положил шестой.
Дина Демьяновна, стыдясь своего глупого, рвущегося на волю смеха, налила ему густого, как кофе, чаю. Он молча и хмуро забренчал ложечкой, глядя себе в чашку, а потом, обжигаясь, шумно потянул губами этот черный и сладкий настой и, сделав первый глоток, тут же опять и опять торопливо прихлебнул по-стариковски и тогда только выдохнул хрипловато:
— Да-а-а... Хорошо.
А Дина Демьяновна, словно бы по сигналу, тут же отпустила свой смех, распиравший ей горло и грудь.
— Я не над вами, — говорила она сквозь слезы. — Честное слово! Просто смешно...
Хотя она именно над ним и смеялась, не в силах вспоминать без смеха его ворчания, его мутного взгляда и ужаса, который вдруг смял его, когда он увидел перед собой ее, бормотания его полусонного, и конечно, Аллочку...
— А кто такая Аллочка? — спрашивала она. — Это ваша жена? Ее Аллой зовут?
— Нет, — отвечал Денисов. — А Аллочка — это никто. Звук. Пришел в голову звук, я и... Конечно, смешно... А вот тут, — сказал он, отодвигая чайник и всматриваясь в полинявшие лиловые чернила на обложке тетрадки, измазанной сажей. — Смотрите-ка, тут написано: «по арифметике, ученика четвертого класса «А» Скворцова Коли...» Его рукой. Его тетрадка по арифметике. Вы хорошо помните его?