Он шел теперь по морозцу и улыбался, предчувствуя радость Татьяны Родионовны, которая, как и сам он, не могла уже представить себе праздничного стола без салата оливье: так уж повелось у них в доме.
Смеркалось, и уже зажгли фонари. Накатанные до блеска ледянки на бульваре, похожие на черные длинные полыньи, отражали электрический свет. Неистребимые, они и побитые скребками дворников были скользки и манили прохожих к мгновенному разбегу и короткому, стремительному скольжению, к детской этой, зимней забаве, рождающей смех и беспричинную, взрывную радость. Ветви деревьев, убеленные снегом, смыкались над головой, и фонари с какой-то сказочной таинственностью освещали белое одеяние заснеженных ветвей. Был тот час, когда фонари казались еще необязательными, а свет стынущего, морозного неба был еще ясен, словно бы там, в вышине бледного неба, и не наступал еще вечер, уж спустившийся на землю. Здесь, на бульваре, среди старых деревьев, фонаря казались декоративными светильниками, зажженными только лишь для того, чтобы люди могли любоваться хитроумными переплетениями белых ветвей, сверканием снежинок, лаковым блеском черных ледянок и тем пушистым и словно бы замкнутым, ограниченным снежным комом света, который исходил из глубины неподвижных и промерзших ветвей.
Мороз был сильный, но Демьян Николаевич и не чувствовал его, как бывало в детстве. Он с такой расслабляющей нежностью думал в эти минуты о Москве, об этом старом бульваре и так хорошо у него было на душе, так много жизненной энергии ощущал он в немолодом своем теле и в таком блаженно-приподнятом состоянии вышел к Никитским, что тот огонь, который он вдруг увидел напротив, на пустом и непривычном голом месте раздвинувшейся вдруг площади, вызвал в нем удивление и восторг, как если бы это рыжее, огромное пламя на месте снесенных домов зажгли специально для него.
Он увидел все это сразу, охватил взглядом, услышал сразу все звуки и все краски, а подходя ближе, понял, что все это видел уже давным-давно и все-таки видел опять впервые. И опять в возбужденном его сознании столкнулись все чувства, на какие только он был способен.
Напротив знаменитой церкви на углу Герцена и Никитских ворот снесли старый квартал. Были там раньше какие-то магазины, и он заходил в них когда-то, но теперь не мог уже вспомнить, какие именно магазины были. И только помнил табачный киоск и черноусого чистильщика в маленькой будочке.
Ясное небо над Москвою было еще светло-синим. Но оранжевое пламя, огромным полотнищем взмывавшее вверх, попирающее остатки трухлявых балок, сгруденных бульдозером в кучи, словно бы сразу надвинуло кроваво-черную ночь. И даже небо отсюда показалось вдруг багряно-синим и тревожным. В него летели, бешено извиваясь, искры, пронзали ледяной его мрак и гибли. Бормотал мотор бульдозера. Подъезжали то и дело голубые самосвалы к кирпично-белой груде щебня, а над этой грудой, в розовой пыли, подсвеченной трескучим огнем, красная железная рука землечерпалки, складываясь, заграбастывала щебень зубастым, ободранным до оловянного блеска тяжелым ковшом и, возносясь на мощнейших своих шарнирах, в скрежете и грохоте напрягающегося мотора поворачивалась, зависая над кузовом ждущей машины. Самосвал вздрагивал под тяжестью рухнувшего щебня и утопал в розовой пыли.
Всего лишь два человека в брезентовых робах видны были на площадке, возле костра: и только машины, машины, машины — там, на площадке, и здесь толпящиеся и несущиеся вдоль по улице. И другие люди, отрешенные от тех огненно-каменных дел, бегущие вдоль дощатого временного заборчика. Как всегда, сверкали холодным лаком торопливые машины, распуская шлейфы пара на морозе, как всегда, проходили мимо люди, и никому как будто бы не было дела до привычной уже всем им картины разрушения.
Демьян Николаевич тоже не впервые, конечно, видел все это. Но на сей раз был он ошеломлен и подавлен видом великолепного и нечеловечески яростного разрушения, перед которым стоял как вкопанный.
Рухнуло что-то очень привычное людям и как будто бы вечное. А там, за грудой пыльного щебня, за огнем обнажилась вдруг, никогда не виденная Демьяном Николаевичем, малюсенькая, приземистая церковка с маленькой луковкой, скособочившаяся под запыленной шапкой снега. Она была так мала, что раньше из-за домов ее и не видно было. А теперь вдруг выдвинулась и, розовея в дрожащем свете пламени, сама как будто дрожала от страха и ужаса, раздавленная громадами домов, которые обступили и вознеслись теперь над ней. От этой церквушки взгляд летел к ближним большим домам, а от тех ближних к далеким новоарбатским небоскребам, которые теперь тоже были видны в лиловом небе голубыми каскадами огней, словно это и не дома были, а небесные какие-то чертоги. Но с этих высот изумленный взгляд опять падал на крохотную церквушку, которая так пропылена была, что казалось, будто она из сырой коричневой глины вся вылеплена, не успевшей еще даже просохнуть.
Все было таинственно в восприятии Демьяна Николаевича. И странно ему было видеть, что люди даже не приостанавливались взглянуть на исчезнувший вдруг квартал.
Машины вспыхивали стоп-сигналами, притормаживали перед светофорами, гремя промерзшей резиной по асфальту, точно под колесами лопались глиняные черепки. Сочился малиново-красный пар из-под заиндевелых бамперов. И шум в общем-то стоял привычный, усиленный разве только работающими моторами бульдозера, ковша и самосвалов. Крутолобые «ЗИЛы»-стотридцатки деловито ждали своей порции щебня, тех искореженных обломков стен, штукатурки, потолков, стекол и мелких сухих деревяшек, во что превратились некогда теплые и привычные всем дома и магазины. Над дощатым заборчиком, над грудой щебня, над красной ручищей ковша, над бушующим пламенем, над розовой пылью, над машинами, над людьми стыло морозное лиловое небо, в котором равнодушно сияли неземным светом силуэты далеких бетонных гигантов и горели желтым огнем окна ближних домов, ближние фонари, осветившие впервые запыленную, как окрашенную земляной какой-то краской, церквушку, окутанную розовой вздрагивающей дымкой отсвета костра. И не только ее: голые деревья глухих некогда двориков выглянули вдруг на освещенную улицу, другие какие-то, внутренние, мелкие домишки вылезли и слезно уставились на свет своими брандмауэрами и углами, в которых тоже, как и в тех, что были снесены, складывались и ломались судьбы незнакомых людей.
Мимо этих открывшихся взгляду миров все двигалось, урчало и хрустело в морозном воздухе, так же, как и вчера, и так же равнодушно все это освещали уличные фонари, словно бы ничего не случилось. Словно бы, помимо воли людей, красные, голубые и желтые машины сломали, разнесли в пух и прах целый квартал, а теперь, как живые какие-то существа, спешили скорее прибрать за собой, пока их не заметили люди, и ворчали друг на друга, огрызались ревом и скрежетом своих моторов, шестерен и блоков. Торопились, видимо, к Новому году.
Очень удивлен и потрясен был Демьян Николаевич. Как будто не дворы старые открылись перед ним, не брандмауэры кирпичных домов, а отвалили как будто стену какого-то длинного дома и показали ему нутро этого каменного муравейника, или, если можно так сказать, человечника... Старую, одряхлевшую Москву осветили и предложили для обозрения, как некий экспонат. Но никто не обратил на это внимания. Даже майонез, появившийся в продаже, произвел волнения больше, чем этот исчезнувший квартал. Демьян Николаевич подумал было, уж не чудится ли ему все это, не во сне ли он! Что-то театральное и очень условное было в этом зрелище, во всевозможных подсветах и шумах. Странное видение!
Сколько раз видел, как сносили, ломали дома, а никогда не испытывал такой тревоги и радости, такой пронзительной любви к городу. Словно произошел в нем взрыв обожания и восторга. И печально стало на душе от необратимости всего, что происходит и произойдет. Все-таки жалко видеть, как ломают дома. Рушат эти глазастые и добрые существа, пропахшие магазинами, сапожными мастерскими и теплыми печками в комнатах, в которых зачинались когда-то и крепли чьи-то жизни и витали по ночам сны, чернели какие-то знакомые пятнышки на обоях, трещины на потолках, были молодые женщины, кормящие младенцев, было счастье пополам с горем — все было. Было, а теперь нет. И что-то будет новое, сквер или дом, которые тоже станут привычными, но уже для других людей.
«Старый я стал совсем, — подумал Демьян Николаевич в смертельной усталости, которая вдруг придавила его. — Слезы и радость — все теперь вместе. Глупая и заманчивая штука... Какая странная штука. Радость и слезы — все вместе».
24
Примерно так же был снесен и дом, где жили Простяковы. С той лишь только разницей, что чугунной грушей не удалось разрушить чуть ли не метровой толщины стены и пришлось вызывать взрывников. Но как все это происходило, никто из Простяковых не знал: смотреть на развалины своего дома ни у кого из них не хватило сил.
Простяковы, и особенно Татьяна Родионовна, долго не могли привыкнуть к новому дому, к кварталу больших, одинаковых домов, в одном из которых они теперь жили. Угнетала похожесть всего.
Летними теплыми и светлыми вечерами распахивались все окна в домах. Москва, которая теперь казалась далекой, утихала, как разогретый мотор, воркотливо работающий на малых оборотах, и в этой непривычной тишине Татьяна Родионовна холодела от страха, когда раздавались вдруг из всех домов душераздирающие женские вопли, взвизг тормозов, выстрелы и снова визги, стоны и голоса грубых мужчин, гулкие и громоподобные.
Никак она не могла привыкнуть к этой стрельбе, крикам и одинаковой музыке, рвущейся из окон, никак не могла осознать, что это всего лишь навсего показывали какой-нибудь фильм по телевидению, а звуки рикошетили, как шары, от стен плоских, колодцем поставленных домов.
Она даже Демьяну Николаевичу жаловалась и даже плакала иногда, вспоминая свой тихий дом, окна которого выходили на улицу. Уличный шум был привычен им, и они не замечали его, как не замечают люди тишину. Здесь же все было наоборот: тихо, но очень шумно, и шум этот бил по нервам.