Голубой Марс — страница 48 из 153

Если бы он вернулся на Землю в годы жизни в Андерхилле, его бы затянуло в трясину медиа. Но, исчезнув вместе с Хироко, он выпал из поля зрения, и, хоть он не пытался скрываться со времен революции, его появление во Франции, похоже, заметили лишь немногие. Масштаб текущих событий на Земле приводил к дроблению массовой культуры на части – а может, просто прошло уже много времени, ведь большинство населения Франции родилось после его исчезновения, и первая сотня была для них все равно что древней историей – впрочем, не настолько древней, чтобы вызывать интерес. Если бы вдруг объявились Вольтер, Людовик XIV или Карл Великий, они бы, наверное, получили какое-то внимание. Но психолог предыдущего столетия, эмигрировавший на Марс, планету, которая по большому счету была для них чем-то вроде Америки? Нет, такое мало кого интересовало. Он получил несколько звонков, несколько раз к нему приезжали брать интервью в вестибюле или внутреннем дворе его отеля в Арле, и после этого вышла одна-две передачи «Праксиса» о нем. Но в каждом из интервью его больше расспрашивали не о нем самом, а о Ниргале – вот чьей притягательностью здесь были очарованы.

Без сомнения, это было к лучшему. С другой стороны, обедая сам в кафе, Мишель чувствовал себя таким же покинутым, как если бы ехал в одиночном марсоходе по необжитой местности в южных горах, и столь полное игнорирование несколько огорчало – он был просто одним из множества vieux[22], из числа тех, чья неестественно долгая жизнь привела к более сложным логистическим проблемам, чем le fleuve blanc[23], если уж говорить откровенно…

Это было к лучшему. Он мог останавливаться в небольших деревнях в окрестностях Валабри, таких как Сен-Кентен-ла-Потри, Сен-Виктор-дез-Уль, Сент-Ипполит-де-Монтегю, и непринужденно беседовать с владельцами лавок, которые ничем не отличались от тех, кто держал их перед его отбытием, и, вероятно, были потомками тех людей. Они говорили на более старом, устоявшемся французском и, безразличные к Мишелю, сильнее увлекались рассказами о себе, о собственной жизни. Он ничего для них не значил, поэтому видел их такими, какие они есть. То же наблюдалось и на узких улочках, где многие были похожи на цыган – явно люди североафриканских кровей, распространившиеся так массово, как при вторжении сарацин тысячей лет ранее. Африканцы рассеивались таким образом каждую тысячу лет или около того; и это тоже было частью Прованса. Прекрасные девушки грациозно струились по улицам группками, и их черные локоны ярко блестели даже в порывах мистраля. Эти деревни были ему близки. Пыльные пластиковые знаки, все неровное и разрушенное…

Он колебался между знакомым и изменившимся, памятью и забвением. Но все больше и больше чувствовал одиночество. В одном кафе он заказал ликер из черной смородины и, сделав первый глоток, вспомнил, как сидел в этом же кафе, за этим самым столиком. А напротив сидела Ив. Пруст[24] совершенно точно назвал вкус основным агентом непроизвольной памяти, ведь долговременные воспоминания хранились или, по крайней мере, упорядочивались в мозжечковой миндалине, как раз над той частью мозга, что отвечала за вкус и запах, – а значит, запахи были тесно связаны с воспоминаниями и эмоциональной сетью лимбической системы, вплетаясь в обе эти области и образуя таким образом неврологическую последовательность: запах вызывает воспоминания, а воспоминания – ностальгию. Ностальгия – тоска по прошлому, желание его вернуть – не потому, что оно было таким чудесным, но потому, что оно просто было, а теперь его нет. Он вспомнил лицо Ив, которая что-то говорила ему через столик в этом людном помещении. Но он не помнил, ни что она говорила, ни по какому поводу они туда пришли. Конечно, не помнил. Это был просто изолированный момент, шип кактуса, образ, увиденный во вспышке молнии, а затем исчезнувший. Он больше ничего об этом не знал и не вспомнил бы, даже если бы очень сильно постарался. И все его воспоминания были такими: постарев, они становились вспышками во тьме, неопределенными, почти бессмысленными, но иногда все же приносили смутную боль.

Он проковылял из кафе своего прошлого в машину и поехал домой, через Валабри, под крупными платанами улицы Гран-Плана, к разрушенному mas – и все это неосознанно. Он, не в силах сопротивляться, снова приблизился к домику, словно тот мог вернуться к жизни. Но дом оставался все той же пыльной развалиной у оливковой рощи. И Мишель сел на стену, ощущая в себе пустоту.

Того Мишеля Дюваля больше не было. Этого тоже когда-нибудь не станет. Он переродится в новые воплощения и забудет об этой минуте, даже несмотря на эту острую боль, – точно так же, как забыл все минуты, что прожил здесь в первый раз. Вспышки, образы – человек, сидящий на разрушенной стене. Только и всего… Этого Мишеля тоже когда-нибудь не станет.

Оливковые деревья помахивали ему своими ветвями, серыми и зелеными, зелеными и серыми. Пока-пока. В этот раз они ничем ему не помогли – не открыли той эйфорической связи с прошлым, тот момент был утрачен.

В мерцающей мешанине серого и зеленого он вернулся в Арль. В вестибюле портье объяснял кому-то, что мистраль никогда не стихнет.

– Стихнет, – бросил ему Мишель, проходя мимо.

Он поднялся в свой номер и снова позвонил Майе. «Пожалуйста, – просил он. – Приезжай поскорее». Его самого злило то, что он опустился до упрашиваний. «Уже скоро», – в который раз отвечала она. Еще несколько дней, и они составят соглашение, совершенно законный документ, который подпишут ООН и независимое марсианское правительство. История вершилась на глазах. После этого она и собиралась приехать.

Мишелю была безразлична эта история. Он бродил по Арлю, ожидая ее. Потом вернулся в номер, чтобы ждать ее там. Потом снова вышел на улицу.


Римляне использовали Арль в качестве порта, равно как и Марсель, – Цезарь даже сровнял Марсель с землей за то, что тот поддержал Помпея, и сделал Арль столицей. Они построили три стратегически важные дороги с пересечением в городе, которые использовались и спустя сотни лет после падения Рима, и все это время Арль был оживленным, процветающим, значительным городом. Но Рона засорила свои лагуны илом, и Камарг превратился в мерзкое болото, после чего дороги пришли в запустение. Город зачах. Продуваемые всеми ветрами соленые травы Камарга и знаменитые стада диких белых лошадей в конечном счете слились с нефтеперерабатывающими и химическими заводами и атомными электростанциями.

Теперь, когда наводнение набрало силу, снова появились лагуны и здесь стало чище. Арль опять превратился в порт. Мишель продолжал ждать Майю в этом городе, прежде всего потому, что никогда не жил в нем прежде. Он не напоминал ему ни о чем, кроме настоящего, и он проводил здесь дни, наблюдая за людьми, живущими в своем настоящем. В этой новой чужой стране.


В отеле к нему поступил звонок от Френсиса Дюваля. Сильвия связалась со звонившим. Тот оказался племянником Мишеля, сыном его покойного брата. Он жил на улице 4 Сентября, чуть севернее Римской арены, в нескольких кварталах от разбухшей Роны и в нескольких – от отеля, где остановился Мишель. Он приглашал его в гости.

Мгновение поколебавшись, Мишель согласился прийти. К тому времени, как он прошелся по городу, ненадолго остановившись, чтобы осмотреть Римскую арену, его племянник, казалось, созвал к себе весь quartier[25], устроив настоящий праздник на скорую руку. Едва Мишель вошел в дверь, пробки от шампанского выстрелили, точно залпы фейерверков. Все тут же принялись его обнимать и трижды, по принятой в Провансе традиции, целовать в щеки. Прошло какое-то время, прежде чем он добрался до Френсиса, который заключил его в крепкие объятия, не прекращая говорить ни на мгновение, пока несколько человек снимали их на камеру.

– Ты вылитый мой отец! – воскликнул Френсис.

– Ты тоже похож на него! – ответил Мишель, пытаясь вспомнить лицо своего брата и понять, правдив его ответ или нет. Френсис был уже стариком, и Мишель никогда не видел брата в таком возрасте.

Но все лица казались знакомыми, язык был по большей части понятным. Слова создавали в его сознании образ за образом, а запахи сыра и вина порождали их еще больше, но больше всего воспоминаний будил вкус вина. Фрэнк оказался большим ценителем вин и с радостью откупоривал пыльные бутылки: «Шатонёф-дю-Пап», затем столетний сотерн «Шато д’Икем», свое особенное – красное бордоское вино «Пойяк» категории «премьер крю», по два «Шато Латур» и лафит и, наконец, «Шато Мутон-Ротшильд» 2064 года с этикеткой из Пуньядореса. Эти старинные чудеса за прошедшие годы превратились в нечто большее, чем просто вино, их вкус был полон различных оттенков и обертонов. Они вливались в горло Мишеля, будто его забытая юность.

Складывалось впечатление, что это вечеринка в честь какого-нибудь популярного местного политика, и Френсис – хоть Мишель и заключил, что он совсем не похож на его брата, – говорил в точности так же, как тот. Мишель, казалось бы, забыл тот голос, но теперь он невероятно отчетливо звучал в его сознании. Френсис растягивал слово «normalement», в данном случае означавшее состояние, в котором мир пребывал до наводнения, тогда как брат Мишеля называл так гипотетическое состояние спокойствия, которого в настоящем Провансе никогда не бывало. Но произносил он его точно в таком же ритме: nor-male-ment…

Каждому хотелось поговорить с Мишелем или хотя бы послушать его, и он стоял со стаканом в руке и оживленно говорил в манере местного политика – отпуская комплименты красоте женщин, стараясь дать понять, как приятно ему находиться в их обществе, при этом не проявляя сентиментальности и не показывая своей растерянности. Именно этой скользкой, остроумной игры и хотели от него утонченные жители Прованса, наперебой задавая ему быстрые и забавные вопросы: