Феодализм, например, по мнению Шарлотты, возник на стыке остаточной системы абсолютной духовной монархии и появляющейся системы капитализма, а также важных отголосков более древнего варварского строя и слабых предвестий более позднего индивидуалистического гуманизма. Столкновение этих сил смещалось во времени до тех пор, пока в шестнадцатом веке Ренессанс не возвестил наступление эры капитализма. Тот тогда складывался из противоборствующих элементов остаточного феодализма и появляющегося строя будущего, который лишь теперь стал характеризоваться тем, что Шарлотта называла демократией. Потому что сейчас, как утверждала Шарлотта, они – во всяком случае, на Марсе – жили как раз в эпоху демократии. Стало быть, капитализм, подобно всем остальным эпохам, представлял собой сочетание двух систем, остро противостоящих друг другу. Эту несовместимость составляющих подчеркивал горький опыт его критической тени – социализма, который теоретически предполагал становление истинной демократии и взывал к ней, но в попытке ее достижения применял доступные в то время методы, ничем не отличающиеся от феодальных и широко используемые в самом капитализме. В итоге оба варианта завершили свое развитие примерно таким же разрушительным и незаслуженным образом, что и их общий предшественник. Феодальные иерархии в капитализме нашли свое отражение в пережитых социальных экспериментах, да и вся эра стала напряженной и беспорядочной борьбой, показавшей несколько разных вариантов активного противостояния феодализма и демократии.
И наконец, эпоха демократии на Марсе началась, сменив эру капитализма. Она тоже, если следовать логике Шарлотты, неизбежно служила борьбой остаточного и появляющегося – между спорными, конкурентными остатками капиталистической системы и появляющимися элементами порядка, выходящего за пределы демократии, – его пока нельзя было как следует охарактеризовать, так как его еще не существовало, но Шарлотта отваживалась называть этот порядок Гармонией, или Всеобщей благодатью. Этот умозрительный скачок она совершила отчасти в результате тщательного изучения различий между кооперативной экономикой и капитализмом и отчасти – охватывая еще бо́льшую метаисторическую перспективу и выделяя в истории широкое движение, которое эксперты прозвали Большими качелями, – движения от остаточных иерархий доминирования, что существовали у наших предков-приматов в саваннах, к крайне медленно, неопределенно и с трудом появляющейся чистой гармонии и равенству, которые затем должны были характеризовать самую истинную демократию. Оба этих долго противоборствующих элемента существовали всегда, заявляла Шарлотта, создавая Большие качели, баланс между которыми медленно и неравномерно смещался на протяжении всей истории человечества. Иерархии доминирования ложились в основу всех систем, представленных до этих пор, но демократические ценности в то же время всегда считались надеждой и целью, которые выражались в самоощущении каждого примата и недовольстве иерархической системой, которую в итоге приходилось навязывать силой. И поскольку баланс качелей этой метаистории смещался на протяжении столетий, то несовершенные попытки установить демократию постепенно набирали силу. Так что лишь малая доля людей считалась по-настоящему равными в рабовладельческих обществах, таких как Древняя Греция или Америка времен революции, и круг этих равных только чуть-чуть ширился при более поздних «капиталистических демократиях». Но с каждым переходом от одной системы к следующей круг равных граждан увеличивался на какую-то величину, пока не только все люди (во всяком случае, теоретически) стали равны, но заходила речь и о равенстве животных и даже растений, экосистем и их элементов. Шарлотта рассматривала эти последние расширения «гражданственности» как одни из предвестий появляющейся системы, которая могла заступить вслед за демократией, то есть ожидаемым ею периодом утопической «гармонии». Намеки на нее были слабы, а желанная, но далекая система – лишь смутной гипотезой. Когда Сакс Расселл прочитал последние тома ее труда и, страстно углубляясь в бесконечные примеры и доказательства (они здорово сокращали объем самой ее работы, которая к тому же была чисто умозрительной), в возбуждении обнаружил общую парадигму, которая могла, наконец, прояснить для него историю, то задался вопросом, наступит ли когда-нибудь эта предполагаемая эпоха вселенской гармонии и благодати. Ему это казалось возможным. Более того, он считал вероятным, что сквозь историю человечества тянулась асимптотическая кривая, которая вела цивилизацию в состоянии нескончаемой борьбы даже в эпоху демократии и всегда направляла ее вверх, никогда не снижаясь и не повышаясь чересчур резко. Но также ему казалось, что такое состояние само по себе было достаточно положительной чертой, чтобы считать цивилизацию успешной. А достаточно – значит достаточно.
Как бы то ни было, метаистория Шарлотты имела большое влияние, превращая взрывную диаспору в своего рода всеобщую задачу, на которую все ориентировались. Таким образом, она вошла в короткий список историков, чьи выводы повлияли на ход их настоящего, – таких как Платон, Плутарх, Бэкон, Гиббон, Шамфор, Карлейль, Эмерсон, Маркс, Шпенглер и, уже на Марсе, до нее – Мишель Дюваль. Люди теперь, как правило, считали капитализм сочетанием противоборствовавших ранее феодализма и демократии, а настоящее – эпохой демократии, примыкающей к гармонии. При этом считалось, что эта их эпоха еще может превратиться во что угодно другое, – Шарлотта была убеждена, что никакого исторического детерминизма не существовало: были лишь многократные попытки людей воплотить свои мечты, а иллюзию детерминизма порождали аналитики, выявлявшие эти мечты потом, когда те уже сбывались. Могло случиться что угодно: они могли скатиться в анархию, стать вселенским полицейским государством, чтобы обеспечить «контроль» в годы кризиса. Но раз большие наднационалы на Земле, по сути, мутировали в праксисоподобные кооперативы, где люди сами контролировали свой труд, – в мире царила демократия. По крайней мере, на данный момент. Эту мечту они воплотили.
Теперь же их демократическая цивилизация достигла того, что никогда не могло быть достигнуто при предыдущей системе, – просто пережила гипермальтузианский период. И сейчас, в двадцать втором веке, они начинали видеть фундаментальные изменения в системах, они сместили баланс, чтобы выжить в новых условиях. В кооперативной демократической экономике все понимали, что ставки высоки, все чувствовали ответственность за общую судьбу, и все вносили свой вклад в бурное строительство, которое велось по всей Солнечной системе.
Цветущая цивилизация включала в себя не только Солнечную систему за пределами Марса, но и внутренние планеты. Испытывая прилив энергии и уверенности, человечество взялось за территории, прежде считавшиеся необитаемыми, и Венера теперь привлекала целые толпы новых терраформирователей, которые по примеру Сакса Расселла, изменившего положение гигантских зеркал Марса, разработали грандиозный план заселения этой планеты, во многом сестринской по отношению к Земле.
Даже на Меркурии теперь появились поселения, хотя и приходилось признать, что для большинства задач он не годился, так как находился слишком близко к Солнцу. День на нем длился пятьдесят девять земных дней, а год – восемьдесят восемь, то есть три таких дня составляли два года, и это было не совпадением, но узлом пересечения, обеспечивавшим ему приливный захват, как у Луны, оборачивающейся вокруг Земли. Благодаря сочетанию этих двух вращений Меркурий очень медленно прокручивался на протяжении своего солнечного дня, отчего освещенное полушарие нагревалось слишком сильно, а темное становилось чрезвычайно холодным. Поэтому единственный город на планете представлял собой что-то вроде гигантского поезда, который ехал по рельсам, проложенным по северной сорок пятой широте и изготовленным из металлокерамического сплава, ставшего первым из алхимических находок меркурианских физиков и способного выдерживать нагрев до восьмисот градусов Кельвина в своей полуосвещенной зоне. Сам город, названный Терминатором, перемещался по этим рельсам на скорости около трех километров в час, находясь, таким образом, в пределах терминатора планеты – зоны предрассветной тени примерно в двадцать километров шириной. Легкое расширение рельсов, подвергнутых воздействию утреннего солнца на востоке, смещало город все дальше и дальше на запад, поскольку он имел плотно прилегающую фрикционную муфту, чья форма позволяла уходить от расширения. Движение было так неумолимо, что сопротивление ему в другой части муфты генерировало огромное количество электрической энергии, как и солнечные коллекторы, тянущиеся вслед за городом и установленные на самую верхушку Рассветной стены, чтобы ловить первые лучи света. В цивилизации со столь дешевой энергией Меркурий был исключительно освещен. И по сравнению с другими планетами был самым ярким из всех. А каждый год появлялось по сто новых миров – летучих городов, маленьких городов-государств, каждый со своими законами, составом населения, ландшафтом, стилем.
И тем не менее при всех успехах и уверенности человечества в своем аччелерандо, в воздухе витало напряжение, чувствовалась опасность. Потому что, несмотря на все стройки, эмиграции и поселения, на Земле по-прежнему проживало восемнадцать миллиардов человек, плюс на Марсе – восемнадцать миллионов, и полупроницаемая мембрана между двумя планетами была до предела натянута осмотическим давлением демографического неравновесия. Отношения между ними были напряжены, и многие боялись, что прокол в мембране мог разорвать все на отдельные части. В этом опасном положении история приносила лишь слабое успокоение: до сих пор они справлялись хорошо, но человечеству еще не приходилось отвечать на кризис какими-либо долгосрочными разумными действиями, зато массовое безумие раньше случалось и они были ровно теми же животными, что жили в более ранние столетия, сталкивались с проблемами поиска средств к существованию, пытались выживать – и без разбора убивали друг друга. Это вполне могло случиться снова. И люди строили, спорили, злились, беспокойно ждали признаков вымирания сверхстариков, содрогались при виде всякого ребенка, что попадался им на глаза. Стрессовый Ренессанс, быстрая жизнь на пределе, сумасшедший золотой век. Аччелерандо. И никто не знал, что будет дальше.