няемо? Почему её возмущает, что «Гранатовый браслет» Куприна – продукт больного воображения, и такого в жизни не бывает, это не актуально в нынешние времена? Все отношения полов строятся по схеме: «Ты мне квартиру – я тебе любовь, другого просто не бывает». Бедные девчонки, да они же искренне всё это говорят, они просто не представляют, что может быть по-другому. Они верят в женскую дружбу, но совсем не представляют, что мужчина может быть другом, человеком, который готов тебя понимать и жалеть, человеком, с которым можно разговаривать. Они так и живут, стараясь скорее получить по возможности большую цену за свою ласку. Они искренне переживают, что во многом не соответствуют идеалу своих случайных партнёров, все они хотели бы выйти замуж навсегда, и все они говорят, что ненавидят мужиков. Странные какие-то… Обсуждают на полном серьёзе, что блондины некрасивы, а вот брюнеты… Она всегда думала, что это удел мужчин видеть только хорошенькую фигурку или мордашку. Романтики – ноль. Бедные, как же они обкрадывают себя! А они почему-то считают, что это она обделяет себя, упуская то, что отпущено ей природой.
В городе снова весна. Весной она чувствует себя словно на распутье. Весна – это перемены, а перемен уже не хочется никаких. Но она бредёт по улице, сняв, наконец, шапку, ловит лицом свежий ветер и думает, что молодость прошла так быстро, что она её даже не почувствовала. Всё пыталась чего-то достичь и бежала в гору, чувствуя своё сбивающееся дыхание и сердце, колотящееся в грудную клетку и рвущееся из неё наружу. Она и сейчас бежит – останавливаться некогда. Кто-то поднимается в гору на подвесной канатной дороге, но большинство, как она, медленно и мучительно. Зачем? Чтобы потом кубарем спускаться или чтобы сказать, что он достиг площадки, которая снизу казалась ему малодосягаемой? А кому это надо говорить? Окружающие, те, что не побывали там, только пожмут плечами или позавидуют. Выходит, мы говорим это только себе. Себя и уговариваем, что нам это надо, что иначе мы бы чувствовали себя не состоявшимися, прожившими в неполную меру отпущенных нам сил и возможностей.
Светлана бредёт по городу, пропитанному талой водой, и думает, что ей не нужна эта весна. Она не для осенних людей с их хандрой и авитаминозом. Мальчишки пускают пластиковые кораблики, зайдя по колено в ручей, вливающийся в глубокую непрозрачную лужу в радужной плёнке бензина, скопившуюся у входа во двор дома, и замечает, что в жизни не так уж много изменилось, просто раньше кораблики были из газеты.
Она не знает, зачем ей нужен этот Одиссей, оказавшийся связанный по рукам и ногам своим неудавшимся полётом под облаками на воздушном шаре. Ветер подул совсем с другой стороны, откуда его никто не ожидал совсем, и несёт шар, из гондолы которого никак не выпрыгнуть. Да, этот шар зацепился за верхушки мачтовых сосен в её саду, но ему лететь дальше, и не ей пытаться удержать этот шар.
Но в глубине души Светлана знает, что придёт домой и снова окажется на голубых страницах Интернета, по которым гуляет Одиссей, и не выдержит, замигает, как маяк в ночи, пошлёт ему сигнал, напоминающий азбуку Морзе лишь тем, что её понимают – не многие, а только те, кто обучены этой азбуке. Учитесь читать между строк, чтобы быть счастливыми и понимать недосказанное.
32
Одиссей всё больше пугает Дору. Он и раньше уезжал, надолго оставляя её одну. Ещё в самом начале их отношений Дора ощущала, что он как бы отгорожен от неё какой-то непроницаемой стеной, за которой скрыта янтарная комната, входа в которую нет никому. И ей тоже. Он к ней относился, как к большому ребёнку. Дора видела в нём взрослого друга и чувствовала, что он её понимает, но с болью замечала, что он постоянно уходит от неё куда-то: увёртывается от её внимания, от её вопросов, от её друзей; старательно прячет от её глаз всё, что было до неё.
«Не надо копаться в прошлогодних листьях, сгребать их граблями в одну кучу, чтобы сжечь», – однажды ответил он на её какой-то вопрос.
Теперь он совсем ушёл в себя; она не знает, о чём он думает. Она перестала его чувствовать. Вчера она случайно заметила блаженную улыбку на его лице. Ей он уже так давно не улыбался. Он, словно что-то вспоминал про себя, то, что увидеть она не могла. Это были его воспоминания, в которых она не жила.
Вообще он стал раздражителен, малоразговорчив, днями и ночами сидел за компьютером. Оживал, когда собирался в командировки, словно рвался сбежать на свежий воздух из помещения, в котором постоянно висели пелёнки и пахло ежедневно стираемым бельём.
Она теперь не выходила одна на улицу, только с Одиссеем, с сестрой или подругами. Но он очень неохотно выполнял её просьбы пойти погулять, ссылаясь на то, что ему не до прогулок. Ему, пожалуй, действительно, было не до гулянья. Но она всей кожей чувствовала, что дело не в этом. Это она поняла тогда, когда они шли по городу и ехали в метро сразу после операции, она ощутила, как ему тяжело указывать ей ступеньки, он еле сдерживал своё раздражение. Она вся съёжилась, как отжатая тряпка, не только внутренне, но даже внешне: и от мыслей, что с ней произошло и как она будет жить дальше, и от того, что он жалел не её, а свою жизнь. Будущее было темно и безлюдно. Она пыталась нащупать ногой ступеньку, про которую говорил Одиссей, вцепившись в его сунутую под локоть руку, которой тот её поддерживал, но под ногой была пропасть – и она летела в неё, пытаясь удержаться за выступ скалы. И ничего нельзя было изменить, надо было быть благодарной судьбе, что этот человек был рядом, что у неё были сёстры, что она знала иностранный язык и могла давать уроки хотя бы детям, что у неё есть дом.
Но дом рассыпался на глазах, как карточный домик. Удержать хрупкую конструкцию не могло ничто.
Зрение вернулось, но видела она всё очень искажённо, одни лишь световые пятна. Как фейерверк или ночные расплывающиеся огни в тумане. Там тоже были лишь одни слезящиеся пятна. Она могла даже читать и писать на компьютере, используя специальную программу для людей с ограниченными возможностями, как её теперь называли, она могла рассказывать в «Живом журнале» людям о своей жизни, но у неё совсем пропало желание это делать. Почему-то, когда мы счастливы, мы всем своим видом показываем людям своё эйфорическое настроение, чтобы они завидовали, наверное. А когда нам плохо, мы уползаем в тень, подальше от любопытных глаз, оберегая себя от чужого сочувствия и лишней боли. А надо бы наоборот, наверное.
Матери лучше не становилось, но ей и не было хуже. А Дора как бы замерла в оцепенении. Хорошо, что теперь рядом была сестра. Но сестра была слишком молода, чтобы жить их болезнями: «прекрасное далёко» у ней было впереди, она будто отторгала от себя раковые чужеродные клетки их несчастий. Она успела влюбиться и вечерами после занятий где-то пропадала со своим другом, совсем не торопясь домой. А дома ей надо было ещё учиться. Но всё же с сестрой к Доре вернулась жизнь. Хотя она часто ловила себя на мысли, что ревнует к её молодости, к её неутраченным возможностям, к тому, что та ещё не знает, как состоится её жизнь. Она вспоминала свой юношеский девиз: «Надо много работать – и всё у тебя будет». Она работала в свои двадцать лет на самом деле много для её поколения, а что в результате… Так, в один день оказывается перечёркнутой вся твоя прошлая жизнь. У сестры девизов не было, она просто росла, как трава…
Доре стало казаться, что сестра нравится Одиссею больше, чем она сама, и радовалась, что у той есть друг. Как теплел его голос, когда он разговаривал с Сарой, он так нежничал только со своей Дашей: голос был словно пропущен через какой-то эквалайзер, к нему была примешана совсем другая, незнакомая её слуху музыка, совсем не предназначенная для её ушей. С ней он не разговаривал так никогда, даже в самый разгар их неожиданной любви.
Она понимала, конечно, что испортила ему жизнь. Без неё он был бы сейчас свободен, как ветер… Ему хватало бы средств, чтобы жить почти достойно и даже помогать дочери. По крайней мере, жизнь его меньше походила бы на сумасшедший дом. Иногда на неё накатывала волна вины, но чувство страха, что она может остаться в этом мире одна и жить так до глубокой старости, было гораздо сильнее. Кому она нужна такая! Да и куда она поедет? Назад, к себе домой, но её дом уже не там. И мама не там, а здесь.
Тогда она по-собачьи преданно начинала смотреть на него и почти скулить. Он гладил её по пружинящим волосам шершавой, как наждак, ладонью, прижимал к груди, вдыхал её запах и говорил: «Ничего. Как-нибудь прорвёмся!» И тогда она думала, что хоть в этом ей повезло. Не будь его, всё равно бы с ней рано или поздно всё случилось. Почему судьба, даря одной рукой, отбирает другой? Почему в этом мире за всё следует расплата? Она ведь никому особо ничего плохого не сделала.
Она догадывалась, что смогла бы удержать его окончательно, если бы решилась завести ребёнка. Но даже, если «кесарить», она может совсем ослепнуть. Да и на что она обречёт своё чадо, пусть оно и не унаследует её дефект, как это называют врачи? А если Одиссей всё же бросит её, или с ней что-то случится?
Она помнит, как однажды, ещё школьницей, заходила с мамой в ЖЭК. Там находилась пара. Оба были слепые. Их сопровождала какая-то знакомая. Они решали что-то с вопросом прописки сына, который сидел в тюрьме. Сейчас этот случай постоянно выныривал у неё из проруби памяти. Она пыталась привязать к нему какой-нибудь тяжёлый булыжник, чтобы он не тревожил её, появляясь на поверхности. Но сюжет ускользал и через день, два, неделю выныривал снова…
Будущее было темно и туманно. Настоящее двоилось и расплывалось. Если на глаза наворачивались слёзы, то все предметы теряли свои очертания, и о них оставалось только догадываться, как будто плывёшь в каком-то подводном мире, рискуя напороться на корягу, приняв её за колыхание причудливых водорослей обманчивых предчувствий.