Когда Одиссей резким рывком отбросил от себя обе двери, то увидел, что Дора стоит в коридоре, окутанная клубами густого дыма, и судорожно крутит диск их старого советского телефона, нервно отыскивая чуткими пальцами ослепшего человека нужную дырочку. Из кухни валил плотный чёрный дым, вызывающий спазматическое удушье.
Звериным прыжком Одиссей достиг кухни, но ничего там не увидел, захлебнувшись и закашлявшись дымом.
Это уже потом, когда приехали пожарные, он увидел оборвавшуюся гардину с оплавленной занавеской; чёрные капли, похожие на застывший гудрон, заляпавшие газовую плиту; выжженные огнём обои, свисавшие с закопчённой оголившейся стены закрученными лохмотьями, будто змеиная шкурка; пол, с которого, словно обгоревшая кожа, сполз клочьями линолеум, ужасая антрацитовыми разводами…
А пока языки пламени, будто дышащая пасть дракона, с весёлым хрустом пожирали всё для них съедобное, что попадалось на пути. Языки пламени плясали, напоминая игру в камине его детства, на огонь в котором он когда-то так любил смотреть. И сейчас он застыл, заворожённый пламенем, парализованный, будто укусом змеи, не способный ни на что, кроме мысли, что вот так в один миг сгорает всё, что собирал и копил годами.
Пожарники успели вовремя. Ничего особенно серьёзного не произошло, огонь не перекинулся в соседние комнаты, никто не обгорел и не задохнулся, только осталось это ощущение конца и неотвратимости беды, которую нельзя от себя отвести. Это ощущение стояло колом всё время где-то внутри Одиссея, парализовав все его желания.
До его сознания мало доходило происшедшее… Ну, перекинулся огонь газовой горелки на полотенце, которое служило для полуслепой Доры прихваткой; да, побежал по стене и, достигнув занавески, весело обрушил гардину… Не в этом суть. Суть была в том, что по какому-то злому року в один миг выгорели все его надежды на счастливое будущее, оставив после себя выжженное чёрное поле с недогоревшими головешками, уже не тлевшими и не рождающими никакого тепла. Только чёрнота, как у Доры, впереди. Без звёздного неба. Даже чёрный скелет дерева за окном было не различить на стене без мутного глаза фонаря…
35
Ну вот… Дашу частенько посещают мысли о том, что она совсем потеряла отца. Теперь в бабушкиной квартире живёт ещё и сестра Доры. Самое ужасное, что отец никогда не сможет разорвать этот узел, поскольку у этих когда-то чужих девочек, становящихся своими, теперь беда. И Даша ничего не может поделать и никак не может помочь ни отцу, ни себе. Ей не видать этой квартиры, как своих ушей… Это и ежу понятно. На выходные она ездила к маме. Мама по этому поводу сказала: «Как был лохом, так лохом и остался… Жизнь в очередной раз посмеялась над ним. Не надо бегать за голыми коленками…» Как будто папа когда-нибудь бегал за стройными ножками. Да, ему нравились девушки с «не общим выражением лица», но эта Дора была обыкновенная. А сестра её даже симпатична Даше, но Даша всё равно не понимает, как так можно запросто перевезти всё своё семейство к человеку, который даже не собирается на тебе жениться. Папа добрый просто и мягкотелый, именно за это его так любят все его ученики.
Даша счастлива сейчас, очень. А когда любят, то как бы отстраняют от себя несчастья других, опасаясь, что они могут помешать их счастью. Но она всё равно чувствует, что отец очень одинок… Он никогда не говорит о своих несчастьях ни ей, ни другим; уходит с головой в работу, плутает по сетям «Википедий»… Она знает, что его работа – это то, что его спасает от прозы жизни, вносит в неё ощущение какой-то нереальности, чуда, когда не хочется просыпаться, хотя за окном уже брезжит мутный рассвет.
Когда он последний раз приезжал к ним и ночевал у них в общаге, она спросила его:
– Если бы ты мог повернуть вспять последние три года, ты бы хотел это сделать?
– Понимаешь, Дашунь, людям всегда свойственно жалеть и сокрушаться о том, чего они не имеют. Когда у человека несколько целей, ему всегда легче, если он в чём-то терпит фиаско. Всего много не бывает. Приобретая в одном, теряем в другом. Вот ты сейчас счастлива, потому что любишь и любима, у тебя интересная тебе учёба, ты пробуешь перо, у тебя всё впервые, тебе всё интересно. Так и я иногда, как молодой пёс, пытаюсь обнюхивать всё, что попадается на моём пути. Мне тоже всё интересно. Только разница в том, что я пёс уже не молодой. Молодость души в моём возрасте – это инфантилизм, наверное. А я – инфант, скачущий с сачком за разноцветными иллюзиями. И пойманная тобой бабочка рано или поздно, если ты оставляешь её жить, плодит мохнатых гусениц, объедающих молодые листья побегов, и сама однажды превращается в неподвижную мумию. Иллюзии становятся реальностью, совсем не похожей на ту, что видели мы в своих рваных снах. А реальность вдруг перестаёт для нас существовать, перестаёт быть значимой. Происходит перестановка ценностей и смещение ориентиров. А потом из мумии вылетает новая разноцветная бабочка. И мы снова, спотыкаясь, бежим за ней с сачком.
Когда-то я увидел яркое оперенье твоей мамы. Я был молод и очень одинок, многие мои ровесники уже имели детей. Я бросил всё: родителей, родной город, любимую работу, перспективу быстро получить учёную степень. Я кинулся во взрослую жизнь, как рванулась сейчас ты, потому что был связан по рукам и ногам родительским пристальным оком. Я больше не мог жить в их доме, я задыхался, мне казалось, что это не я делаю свою жизнь, а они делают меня: лепят из меня то, что удобно им, совсем не прислушиваясь к моим желаниям. Наверное, житейская мудрость – это не цепляться за ноги ближних, таща их за собой вниз по глинистому склону. Я вырвался на свободу, но я до сих пор помню это чувство спелёнатых крыльев, которые пеленали в страхе, что дитя полетит либо на огонь, либо натолкнётся на невидимое ему стекло – и разобьётся. Поэтому сам я никогда уже не препятствовал твоей свободе. Это ошибка думать, что можно создать детей по своему образу и подобию такими, какими они нужны нам. Даже, если это и получается, цена, которую детям платить, – это их зажатость и неспособность чувствовать полёт…
У твоей мамы была не только внутренняя, но и внешняя свобода… Мне показалось тогда, что с другой я не смог бы разорвать приковавших меня к земле толстых канатов долга.
Потом, уже прожив с ней несколько лет, я понял, что мы несовместимы: всё у нас разное – и мысли, и чувства, и желания, и цели – мы разошлись очень легко. Легко было разбегаться опять же от редкого чувства свободы у твоей мамы. Я бы не смог так спокойно уйти, если бы у неё не было этого ощущения свободного парения и желания начать жизнь сначала, никогда не оглядываясь назад и не плутая в дебрях своих воспоминаний.
У Доры тоже была эта свобода, как и у многих из нынешнего поколения «пепси-колы». И она опять, как магнитом, просто притянула меня этой своей свободой. Я попался второй раз на ту же самую блеснувшую алым хвостиком серебристую блесну.
Только теперь я чувствую вновь спелёнатые крылья, но освободить их может лишь случай. Сам я на это не способен, слишком проросло в меня это чувство долга, так тщательно прививаемое моими родителями. Им не повезло. Лелеемые ими побеги проросли глубоко в землю много позднее, когда их уже не было в этом мире. И другие будут пользоваться плодами с взращённых ими деревьев. На своей жизни я ставлю крест. Но я ли в этом виноват или моё воспоминание, что я всегда чувствовал себя провинившимся и боялся попросить билет на новогоднее сказочное представление?
36
Первого апреля Светлана получила письмо от Одиссея.
Одиссей: Какой был полёт во сне! Просто загляденье! Особенно здорово, что постепенно учился работать руками и маневрировать, уходя от электрических проводов. Начал на городских холмах, приземлился где-то на берегу моря. Роскошно! И не разбился.
Светлана: Вы в настоящее время занимаетесь психотерапией самого себя? У меня всё нормально, я молод и глуп, но «прекрасное далёко» впереди, и я смогу достичь всего и даже больше, чем другие, стоит только захотеть… Вот только хочется уже не всегда. Мешает рюкзак жизненного опыта за плечами. Я играю, как двадцатилетние, во все эти ни к чему не обязывающие и поверхностные беседы в пейджерах в телеграфном стиле: только бы ни с кем не соприкоснуться, пролететь мимо, и почти уверен, что пролечу. Я пытаюсь вскочить с перрона на подножку уходящего поезда – но не запрыгиваю. Поезд всё набирает и набирает скорость, но я опять неловко пытаюсь впрыгнуть в последний вагон. Я бегу от воспоминаний, от своих близких, с которыми жить становится всё тяжелее, от дисгармонии и неустроенности. Бегства только в работу почему-то не хватает. Хочется понимания и любви. При общении «on line» меня слышат плохо: то ли туги на ухо, то ли специально закладывают уши и чувства ватой. А я почти кричу: «Привет!» У меня улыбка на лице. Всё будет хорошо. Когда-нибудь. Может быть, на кладбище.
Одиссей: Ради Бога, не воспринимайте мои словеса, как молоком писанные. Иногда, полагаю, бесполезно искать чёрную кошку в тёмной комнате… Или – если хотите – выдумывать новые сущности. Я перед Вами открыт, разумеется, до известных пределов. А пределы эти, как и в разводе, дело только двоих. Конечно, «мысль изречённая – есть ложь», но я повторяю: я перед Вами открыт.
А двойственное отношение к внешнему миру у меня всегда существовало. Сейчас разве только посвободнее стал. Старые комплексы ушли или значительно меньше стали, а новые на их месте еще не успели появиться. Вы написали письмо, полностью меня разоблачающее. Ну, допустили несколько незначительных неточностей. Всё равно, основной текст направлен не в бровь, а как раз в глаз. Вы хотите продолжить общение? А то после Вашего письма я страху натерпелся. Но я готов! Что можно прятать за клоунской маской? Страх отвержения, неприятия, недоверие к людям, стыд, в конце концов. Можно вопрос? А как Вы прячете эти чувства у себя?