— В библиотеке, там я буду подарки раздавать, — Сидония прислушивалась к робким, жалостным просьбам, то и дело к ней поступавшим из материной спальни, и была вся в хлопотах. Уже конюх по ее приказу нанес еловых лапок и свалил в библиотеке. Ключ она держала при себе. Едва открывалась дверь, густой, неодолимый зеленый дух затоплял коридор, будто бы лес, сам, вступил в библиотеку.
— Я-то всю эту чушь по пути купил, во Фрайбурге, — сказал Фриц, — а ты, боюсь, каждое утро вставала до свету и всё мастерила.
— Я ненавижу шить, — сказала Сидония, — и не умею, и никогда не научусь, но да, вставала, мастерила.
А где же Эразм? Карл явился, Антон здесь где-то, фрайхерр принужден был отлучиться — на соляные копи в Артерн, но к сочельнику он будет.
— Вот странность, Фриц, Асмус отправился в Грюнинген, верхом, тебя встречать.
— Верхом? На чем верхом?
— A-а, Карл честь честью привел с собой вторую лошадь, из ремонтных.
— Вот и хорошо.
— Для Асмуса не так хорошо, он с ней не справляется, два раза свалился.
— Кто-нибудь да поможет, на дорогах полно народу, снег теперь редеет. Но зачем ему занадобилось в Грюнинген? Weiss Gott[35]. Вот идиотство!
Сидония складывала и перекладывала кучки блестких безделок, привезенных Фрицем.
— Думаю, он хотел своими глазами увидеть, что представляет собою твоя Софи.
24. Братья
— Фриц!
Эразм нагнал брата, взбегая по правому пролету главного крыльца, оттесняя Луку, его метлу.
— Фриц, я ее видел, да, видел, я был в Грюнингене! Я говорил с твоей Софи, и с ее подружкой говорил, и со всем семейством!
Фриц стоял, как заледенев, а Эразм кричал:
— Лучший из братьев, она никуда не годится! — И, сам коротенький, облапил длинного брата. — Совсем, совсем не годится, Фриц, милый Фриц! Добродушная, да, но по уму она никак тебе не ровня. Великий Фриц, ты же философ, ты поэт.
Лука исчез, вместе со своей метлой поспешая к кухонной двери, чтоб повторить все, что услышал.
— Кто тебе позволил заявляться в Грюнинген? — проговорил Фриц, все еще почти спокойно.
— Фриц, она глупа, твоя Софи!
— Ты спятил, Эразм!
— Я ничего не спятил, лучший из всех Фрицев!
— Кто тебе позволил, я спрашиваю…
— У нее пустая голова…
— Лучше молчи!..
— Пустая, как новенький горшок. Фриц…
— Молчи!
Эразм не унимался. И вот, у главного крыльца, на Клостергассе, оба уже барахтались в снегу, и народ Вайсенфельса, бредя неспешно мимо, возмущался так же, как, бывало, выходками Бернарда у реки. Старшие сыновья Харденберги, гордость фрайхерра, — и чуть ли не на кулачках дерутся.
Эразм из них двоих был куда больше удручен. Пар, как из кипящего чайника, валил из него на морозе. Фриц без усилья его вдавил в железные перила.
— Я знаю, Junge[36], ты хочешь мне добра, я в этом уверен. Твои чувства — братские. Ты думаешь, я обманулся красивым личиком.
— Не думаю я этого, — сказал Эразм. — Ты обманулся, да, но вовсе не красивым личиком. Она не хороша, Фриц, она и не хорошенькая даже. Я снова повторю, что она пустоголова, твоя Софи, но — мало этого, в двенадцать лет у ней двойной подбородок…
— Сточтимая фройин, ваши братья на парадном крыльце зубы друг другу вышибают! — возвестил Лука. — Мир, дружество забыли, растянулись оба на Клостергассе.
— Я сейчас же к ним иду, — вскрикнула Сидония.
— Прикажете фрайфрау доложить?
— Какие глупости, Лука.
Явясь в Грюнинген совсем незвано, Эразм был встречен со всею теплотой. Его привечали ради брата, и фрау Рокентин вдобавок питала особенную нежность к юношам низкорослым и невзрачным, уверенная, что откорми их хорошенько, и они преобразятся в статных силачей. Но Софи, Софи — к своему ужасу, он ничего в ней не увидел, как только очень шумную и совсем маленькую девочку, ничуть не похожую на собственных его сестер. За скудных два часа его визита они с подружкой, Йеттой Голдбахер, успели потащить его гулять по-над Эльбой, потому что их без взрослых не пускали, и полюбоваться на гусар, как они пьяны в стельку, как бухаются на лед, а уж полковой сержант! — уф! бах-бах! Правда, это Йетта обратила внимание на то, как разоблачается сержант, но ведь Софи ее не порицала. Вместо morgen она говорила morchen, вместо spät — späd[37], вместо Харденберг — Харденберьх. Ах, да на это плевать было Эразму, он к ней учителем не нанимался, произношенье исправлять. Но никогда еще не видывал он девицы из хорошего семейства столь развязной.
Фриц совсем ума решился.
— Ты опьянен. Это Rausch, так и считай, что ты im Rausch[38]. Проспишься, выдохнется, уж так заведено в природе.
Из-за Рождества, из-за того, что вот-вот должен вернуться фрайхерр, больше они ничего друг другу не сказали, — и ссора рождена была не враждой, любовью, хоть оттого не легче было ее унять. Заключили перемирие.
«Я знаю, на меня нашла благодать. Опьянение-то тут причем?» — писал Фриц.
И навсегда грозит нам разлученье?
Ужель мечта — соединиться с той,
Для сердца близкой, и своей, родной, —
Не более, как опьяненье?
Нет, верю: род людской, все мирозданье
Таким, как для меня Софи, когда-то будет,
И высший смысл, и благодати дарованье
Никто уж пьяным бредом не осудит.
25. Рождество в Вайсенфельсе
— Что это мальчики там говорят? — тревожилась фрайфрау. Ей разрешили перебраться с младенчиком из сумрачной супружеской опочивальни в комнату куда меньше, высоко, почти чердак, где иногда хранили яблоки и, несмотря на холод, все медлил яблочный, кисло-сладкий дух. Только кормилица да горничная, служившая фрайфрау еще когда та девушкой была, туда карабкались, тяжко скрипя ступенями, — ну и Сидония, конечно, взлетала легкими, веселыми шагами.
— Ах, Сидония, друг мой, не иначе, опять они там голоса возвысили, хоть уж и не так, как вчера… Скажи, о чем там Фриц толкует?
— О духовной благодати, матушка.
Услышав этот пароль Гернгуттеров, фрайфрау успокоилась и вновь откинулась на крахмальные подушки.
— А ты в библиотеке порядок навела — отец, знаешь, любит, чтобы…
— Ну да, ну да, — приговаривала Сидония.
— Вот ты скажи мне, как по-твоему, стал Кристоф получше?
Сидония, большой знаток, ловко развернула шаль за шалью и осмотрела хиленького братца. Тот глянул на нее сурово, по-мужски, и она просияла:
— Да, он стал гораздо лучше.
— Слава тебе, Господи, слава тебе, Господи, а знаешь, не надо бы такого говорить, тоже ведь она крещеная душа, но не люблю я эту кормилицу.
— Я тотчас с ней переговорю, — встрепенулась Сидония, — и ушлю ее обратно в Эльстердорф.
— И потом?.. — Сидония решила было, что мать обеспокоена заменой, но оказалось — нет. — A-а, вы хотите перебраться вниз, в свою спальню. Нет, рано вам еще, вы слабы еще для этого. Сейчас я кофий вам пришлю.
Фрайхерр блюл старинный обычай, с которым в Вайсенфельсе многие уже распрощались, — Рождественского подведения итогов. Мать беседует с дочерьми, отец с сыновьями, сначала говорят о том, что не понравилось им в поведении детей за протекший год, что более всего понравилось. А дальше молодые Харденберги должны были, как на духу, поверять родителям все то, о чем следовало рассказать, но что они весь год таили. Фрайфрау слишком была слаба, чтобы исполнить этот долг, фрайхерр же, предполагали, из Артерна не поспеет вовремя. Но он вернулся — и точно к назначенному часу.
Сочельник выдался безветренный, хрустальный. Весь день носило эхо стук дверного молотка от кухни по дворам. Никогда, никто, придя за милостыней к Харденбергам, с пустыми руками, бывало, не уйдет, но нынче ожиданья возрастали. В Обервидерштедте — там приходилось потрудней. Дом стоял у самой границы, а тех, кто не имел прав на въезд в Пруссию и кто, сказать по чести, не был нужен ни одной стране — отслужившие солдаты, странники, бродячие артисты, побирушки, — всех несло к границе, как сносит ил и мусор к берегу реки. В Вайсенфельсе же были только городские бедняки, городские сумасшедшие да девушки, обманом обрюхаченные, которым не хватило средств на услуги творящих ангелочков подпольных повитух. Эти девушки являлись у кухонной двери, только когда совсем стемнеет.
В библиотеке — свечи, прикрепленные к каждой веточке еловых лапок, ждали огонька. Столики покрыты были белыми скатертями, для каждого — свой столик. И на каждом — румянозапеченной миндальной массой выложено имя. Подарки сами не были помечены. Сам догадайся, кто даритель, а то и вовсе не узнаешь.
— А что мы в этот сочельник будем петь? — спросил Карл.
— Не знаю, — ответила Сидония. — Папаша любит Райхардта[39].
— Бернард, — сказал Карл. — Не вздумай съесть эти миндальные буквы.
Бернард оскорбился. Он уж два года, как разлюбил сласти.
— Еще я вот что вам скажу, — объявил Бернард. — Это последний год, когда меня заставят петь дискантом. Зрелость на носу.
— А я вот что хотел бы знать, — крикнул Эразм. — Я от тебя хочу услышать, наш милый Фриц, что ты скажешь отцу, когда он спросит с тебя отчет за прошедший год. Ты знаешь, и я тебе писал, что на меня ты всегда и во всем можешь положиться. Но скажешь ли ты ему, как мне сказал, что не только ты влюблен, в том нужды нет оправдываться, как птице нужды нет оправдываться в том, что она летает, но что влюблен ты в двенадцатилетнюю девчушку, которая хохочет, сквозь растопыренные пальцы глядя на пьяного в снегу?
— А мне ничего не рассказал, — с упреком протянул Карл.
Бернард, хоть и был привязан к Фрицу, всегда с восторгом предвкушал всякого рода конфузы.
— Я ничего ему не расскажу такого, что недостойно Софи, — объявил Фриц. — Имя ее значит мудрость. Она моя мудрость, она моя истина.