В «Черном парне» спросил он шнапсу и внимательно оглядел племянницу, за несколько месяцев впервые, поскольку, любя ее, как прежде, благополучие и здоровье Каролины всецело поручил Рахели. Крайзамтманн чувствовал, что он как будто в чем-то виноват.
— Тебе, поди, надоело слушать про этот дом и сад, душа моя?
Она улыбнулась. Не в том, стало быть, ее печаль, — про себя отметил Юст. Надо иначе приступиться. У женщин — у них в разном возрасте разные печали, но что-то их уж вечно точит.
— Да, я вот все забываю тебе сказать, я в Треффурте, тому несколько недель, знаешь, видел твоего кузена Карла Августа.
Та же улыбка.
— И мою сестру, твою тетку Луизу, и я…
— И вы подумали, что из нас бы вышла неплохая парочка. Но я уж сколько лет не видала Карла Августа, и он меня моложе.
— А ни за что не скажешь, Каролинхен. Ты немного бледненькая всегда, но…
Каролина положила кусок сахару, налила немного воды себе в стакан.
— И не надо вам с тетей Луизой хлопотать о моей будущности, дядюшка. Уж подождите, пока все надежды минут и позади останется берег юности, печали.
— Это из поэмы из какой-то, что ли? — спросил Юст с подозрением.
— Да, из поэмы из какой-то, что ли. Сказать вам по правде, мне мой кузен совсем не нравится.
— Милая, сама же ты сказала, что уж сколько лет его не видела. Я, кажется, могу тебе в точности напомнить, сколько лет.
В верхнем внутреннем кармане зимнего сюртука Юст держал тесно исписанный дневник за последние пять лет, и он стал охлопывать карман, как бы в надежде, что дневник на это отзовется.
— Кузен был тогда противный, он и теперь противный, — продолжала Каролина. — И он вдобавок, я уверена, гордится своим постоянством.
— Уж чересчур ты неподступна, Каролина, — сказал дядюшка, морщась, как от боли, и она подумала, что он, кажется, разоткровенничался больше, чем хотел, и лучше бы не дать ему терзаться, а то ведь он, чего доброго, сейчас начнет терзаться из-за того, что оскорбил ее чувства. Но отвлечь его всегда нетрудно было.
— Меня, признаться, избаловал Харденберг, — она сказала. — Признаться, разговоры с поэтом мне голову вскружили.
Прибыв в замок Грюнинген, с облегчением она узнала, что Рокентин уже отбыл по делам. Крайзамтманн поспешил за ним следом. Каролина поздоровалась с безмятежной хозяйкой дома, повосхищалась Гюнтером, которому было доставлено колечко слоновой кости, для зубов, вместе с фарфоровой коробкой конфет для Софи, марципанами и пряниками для Мими и Руди и еще парочка кроликов — в хозяйство.
— Добрая, щедрая душа, — сказала фрау Рокентин. — Жилец ваш, Харденберг, здесь, знаете, и брат его Эразм, да, на сей раз Эразм. Он частенько с собой привозит кого-нибудь из братьев.
Сердце Каролины невпопад стукнуло и покатилось.
— Я думаю, Харденберг сегодня вернется с нами вместе в Теннштедт, — она сказала.
— Ах, да-да, а сейчас они в утренней комнате. Здесь всем рады, неважно, кто придет, — сказала фрау Рокентин, и для нее это было и впрямь неважно. — Только вот я не знаю, на что Харденберг этакую тьму устерсов прислал. Вы любите устерсов, милая? Они же портятся, в конце концов.
Утренняя комната. Харденберг, Эразм, Фридерике Мандельсло, Георг, в первый раз, как видно, мучающий флейту, несколько собачек, Софи в бледно-розовом платьице. Когда Каролина ее видела в последний раз, она ее не отличала от остальных детей. Она и сейчас показалась ей ребенком. Каждую ночь Каролина молилась Господу, чтобы ее избавил от собственных детей, пусть даже не совсем таких, как эта Софхен.
Харденберг уселся рядом со своею Философией, запрятав глубоко под стул ножища. Эразм тотчас шагнул навстречу Каролине, с радостным лицом: не ожидал, Софи привела в восторг, совершенно неподдельный, эта коробка конфет; она больше не будет жевать табак, да ну его, отныне — одни конфеты.
— У тебя от них рези будут, — сказала Мандельсло.
— Меня и так вечно распирает. Я уж Харденбергу говорю, пусть он меня зовет своей пищалкой.
Каролина повернулась к Эразму — как к единственному, выжившему после кораблекрушения вместе с нею. «Много ли мне надо, — она думала, — хоть минутку разделить с кем-то, кто чувствует то же, что и я». Эразм принял ее руку в свою горячую ладонь, что-то начал было говорить, но минутка прошла, и снова он повернулся к Софи с ласковой улыбкой, с бессмысленной улыбкой, как у пьяного.
И этот тоже, поняла Каролина, и этот влюблен в Софи фон Кюн.
39. Ссора
В стихотворенье на тринадцатый день рождения Софи Фриц писал: не верится, но было время, когда он не знал Софи, он тогда был «вчерашним человеком», беспечным, легкомысленным и прочее. Вчерашний человек отныне и вовеки ступил на верную стезю.
— Но он такой противный был, Фрике, — рассказывала Софи сестре, — и мы поссорились, и все, все кончено между нами.
Это было тем более несправедливо, что Софи сама только и нарывалась на ссору с Фрицем: подруга, Йетта Голдаккер, сказала, что им с Харденбергом непременно нужно поссориться. Милые должны браниться, Голдаккер пояснила, от этого крепчают узы. Из-за чего браниться? — Софи спросила. Из-за любой безделицы, и чем пустяшнее, тем лучше. Однако — они сидели-разговаривали с полчаса, а то и меньше — и вдруг ее Харденберга взорвало, будто какую-то пружину в нем перекрутили, и пружина лопнула:
— Софи, вам тринадцать лет. И как проводили вы время до сих пор? В первый год, я полагаю, вы улыбались и сосали грудь, как теперь Гюнтер. Во второй год, ведь девочки скорее развиваются, чем мальчики, вы научились говорить. Первое слово ваше было — да, какое слово? — «дай!» В три года жадность ваша возросла, вы допивали сладкое вино из рюмок взрослых. В четыре вы научились хохотать, и вам это пришлось по вкусу, вы стали хохотать над всем и вся. В пять лет вас взялись воспитывать. К одиннадцати, ничему не научившись, вы обнаружили, что стали женщиной. Вы испугались, думаю, вы побежали к милой матушке, и та объяснила вам, что тревожиться не надо. Потом до вас дошло, что при вашей щедрой внешности — не темной и не светлой — вам нужды нет узнавать, и уж тем более говорить — ничего разумного. Ну а теперь вы плачете, конечно, чувствительность сама, посмотрим же, надолго ли вас хватит, моя Философия…
Он не умеет себя вести, — рыдала Софи. Так говорили ей, когда бывали ею недовольны, более сильного упрека она не знала. Фриц отвечал, что был в Лейпцигском, Йенском и Виттенбергском университетах, и уж там, верно, научился себя вести получше, чем какое-то тринадцатилетнее дитя.
— Тринадцатилетнее дитя, подумай, Фрике! Можешь ты такое вообразить, можешь ты такое объяснить?
— Но сам-то он как объяснил?
— Сказал, что я его измучила.
В последовавших письмах Фриц себя честил невоспитанным, неучтивым, невозможным, недостойным, несносным, наглым и бесчеловечным.
Мандельсло ему советовала это прекратить.
— В чем бы ни была причина ссоры, она ее забыла.
— Но не было причины, — сказал Фриц.
— Тем хуже, все равно она ее забыла.
Тогда же он обратился с ходатайством к принцу Фридриху Августу Третьему в Дрездене о соискании места инспектора соляных копей, на жалованье, у курфюрста Саксонского.
40. Каково это управлять соляными копями
У Фрица было одно дело — вести записи, молча отмечая все, что можно, на собраниях дирекции, которые проводились при соляных службах Вайсенфельса. Председательствовал фрайхерр фон Харденберг, ему споспешествовали директор соляных копей берграт Хойн и инспектор соляных копей берграт Зенф[53]. Фамилия приводила в восторг Бернарда — инспектор соляных копей Зенф! — и только Бернард вслух поминал несчастный случай, который знали все: Зенф подделал роспись, протратив назначенные для казенной стройки суммы на возведение собственного дома, попался и был присужден к двум годам каторги, позже замененным на восемь недель тюрьмы.
— Вот жалость, — говорил Бернард, — а то бы можно с ним поболтать о том, каково сидеть на хлебе и воде.
— Сам можешь поставить этот опыт здесь, дома, когда вздумается, — отвечала Сидония.
Хойн был из совсем другого теста. Всего на несколько лет старше обоих своих коллег, он казался дряхлым и сам себя называл «Старым Хойном, живым архивом соляных копей». В длиннополом сюртуке грубой ткани, в которую будто изначально впряли пыль, он был как те подземные духи сумерек, которые редко, нехотя, показываются на белый свет — и не к добру, не к добру. Быть может, это из-за белесой кожи так казалось, из-за миганья, скрипа. «А ходящий-то архив, поди, страдает ревматизмом». Хойн, дай срок, мог ответить на любой вопрос. Сверясь с гроссбухами — затем разве, чтобы убедиться: они подтверждают все цифры и детали, какие он сам уже назвал. «Попробовали бы не подтвердить», — думал Фриц.
В Зенфе, напротив, дотлевала подавленная сила редкого ума, вследствие дурацкой незадачи обреченного не пользоваться впредь своей изобретательностью. Через определенные промежутки времени каждому, кто связан с копями и солеварнями, дозволялось представлять в письменном виде свой план усовершенствования работ. В тщательно продуманном труде, который некогда, он надеялся, будет увенчан его именем, Зенф предлагал: соль Тюрингии и Саксонии выпаривать отныне не в железных чанах над древесными кострами при температуре восемьдесят градусов по стоградусной шкале, но — пользуясь солнечным теплом. Потребуется куда меньше солеваров, и домов для них не надо строить. Когда же от проекта использования солнечной энергии грубо отмахнулись, Зенф предложил удвоить число колес на тачках, вывозящих рапу на поверхность. «Директор фрайхерр фон Харденберг рассмотрел этот план, — записал Фриц, — и отметил кратко: „Quad potest fieri per pauca non debet fieri per plura“[54]. (Где можно обойтись меньшими средствами, ими ограничься.) Инспектор соляных копей Зенф с жаром возражал, что этак не сдвинешься вперед, мелочная экономия есть путь к застою. Так или иначе, в грядущем девятнадцатом столетии, когда, если верить Кантову пророчеству, человек научится, наконец, властвовать собой, и самим тачкам, надо полагать, не будет места. Директор соляных копей Хойн заметил, что, если так, не стоит и время тратить на усовершенствование их. Инспектор Зенф сказал, что решение директора для него закон, но он не станет прикидываться, будто им доволен».