Фриц открыл тетрадь.
— Должен вам сказать, мой рассказ — про сон.
— В таком случае, я стану слушать только ради нашей давней дружбы, — отвечала Каролина. — Разве вы не знаете: людей занимают только собственные сны.
— Но он не раз мне снился.
— Час от часу не легче.
— Сны не заслуживают такого небреженья, Юстик, — он ей сказал. — Они в ответе за кое-что, чего семь лет уж не бывало в философском цехе дураков.
Он читал ей вслух, а она думала: семь лет тому назад я его не знала.
— Годится это для начала, Юстик?
— Дайте, я сама глазами пробегу.
Потом она спросила:
— А эта девушка — какова она была собой?
— Неважно. Важно то, что она отворила дверь.
Старые друзья фрайхерра, коллеги по соляному делу, даже сам Селестин Юст, говорили, что этот жест — дар Шлёбена Софи фон Кюн — нелепейший пример гернгутерства. Правомочность поступка никого не занимала, но «так нежданно-негаданно, и так некстати, говорил старый Хойн. Сам Господь такого не творил. У сыновей ни ломаного гроша, Обервидерштедт разорен — совсем не время для телячьих нежностей и неумеренных щедрот». Зенф заметил сухо, что разорен и Шлёбен.
В присутствии крайзамтманна Юста, разумеется, никто не говорил таких речей, но он и сам все понимал. И даже в садовом доме не отпускала его тоска.
— Просто вы избаловались, — сказала Каролина. — При вас Рахель, и я, мы никуда не денемся, мы закоснели, даже представить себе нельзя, что вдруг мы переменимся. А тут старинный ваш приятель ведет себя так, будто его подменили, — вот вы и чувствуете, что старость к вам крадется неслышными стопами.
— Сказать по правде, — отвечал ей дядюшка, — сказать по правде, старый Харденберг вовсе не переменился. Хоть убей — его и всегда-то невозможно было понять. Я это называю харденбергианством. Но стоит ли сетовать, когда человек слушается предписаний Божьих. — Он повнимательней вгляделся В племянницу, потом сказал: — А это уж глупость, Каролина, что будто бы ты закоснела.
— Ну, закоснелой или нет, а мне здесь всегда рады, — и Каролина улыбнулась, — вы всегда так говорили, неужто на сей раз смолчите?
— Ну что мне теперь думать, Эразм, Карл, Сидония, — спрашивала фрайфрау. — Я не поняла, что тут такое затевается. Выходит, Шлёбен теперь уже не наш?
— Будьте покойны, — отвечал Эразм. — Наша бедная Софи только и мечтает поскорей вернуться в Грюнинген.
Фрайфрау почувствовала облегченье, но в то же время легкую обиду — ее заметил только Бернард — из-за того, что Шлёбен, оказывается, кому-то чем-то нехорош. Возможно ли, что девчонка там не пожелает жить?
— Ничего, — она сказала, — раз ваш отец этого хочет, придется уж ей покориться.
51. Осень 1796
С сентября из окружных боров тянулись в Йену телеги с дровами на зиму. Ветки по верхам возов скреблись в окошки по переулкам, устланным прутьями и сучками, что твой грачевик. Вдруг на панели открывался лаз и благодарно принимал с грохотом ссыпавшиеся бревна. А тут и солить приспело время, и громадные бочки с уксусом гремели по стремянкам в пряную, темную вонь погребов. Каждый дом, как мог, приготовился к зиме, тая сокровища уксуса и топлива. Студенты возвращались, и шлюхи, сказала Мандельсло, небось, в отпуску на стороне пытали счастья, в Лейпциге, в Берлине. Возвращались они в Йену на скромных дрожках, но к Шауфельгассе и близко не совались. Софи огорчалась, ей бы хотелось на них глянуть. Профессора тоже воротились восвояси, и выпускали свое расписание на предстоящий семестр. Бесплатные открытые лекции, куда больше лекций приватных и кое-какие приватиссимо, эти — самые дорогие. Курс лекций профессора Штарка о женских болезнях, приватиссимо.
Фриц в Теннштедте получил с Шауфельгассе письмо, писаное незнакомым почерком. По подписи увидел: от лейтенанта Вильгельма Мандельсло, от самого супруга в отпуске из принца Клеменса полка, что стоит в Лангензальце. Он ему пишет, объяснял лейтенант, по приказу супруги. Самой Софи трудновато долго сидеть за письменным столом, супруга просит извинить ее многообразными женскими хлопотами («Это они нарочно ему дело приискали», — решил Фриц), и, следственно, ему поручено представить рапорт о состоянии больной. Вопреки сказанному, Софи вложила в конверт записку, сообщая, что чувствует себя очень хорошо, только иногда, к сожалению, очень больна и шлет ему тысячи поцелуев.
В конце ноября срок отпуска истек у лейтенанта, он отбыл, быть может, не без облегченья, обратно в Лангензальцу. Быть может, догадавшись, что в дальнейших видах супруги ему отводится место весьма скромное.
Шлегели и иже с ними глаз не казали на Шауфельгассе, целиком доверясь сообщениям Дитмалера. Дитмалер же только и мог сообщить, что лихорадка Софи то возвращается, то отступает, что рана, снова и снова затягиваясь снаружи, затем лопается, и гной течет внутрь. Штарк прописал увеличенную дозу опия, Дитмалер его дважды в неделю доставляет.
— Желаю вам успехов на вашем поприще, — сказала Мандельсло. Они собрались в Грюнинген — на Рождество и в марте, ко дню рождения Софи.
— Да, ей же весной исполнится пятнадцать лет, — говорил Дитмалер Каролине Шлегель. — Остается уповать на исцеленье телом и душой.
— Ну, я не знаю, — сказала Каролина Шлегель. — На одно Харденберг может уповать, что она постарше станет, но и это, может быть, окажется ей не под силу.
Дитмалер думал про себя: «И что меня держит в этой Йене, с этими людьми, в этой стране. Мне нужно только, чтобы кто-то повлиятельней замолвил за меня словцо. Не податься ли мне в Англию. Правда, доктор Браун умер, но двое сыновей его, по расчету Дитмалера, практиковали в Лондоне. Ну а матушка, уж я присмотрю за тем, чтобы она вовремя получала деньги, а то пусть со мною едет».
52. Помощь Эразма
— Фриц, лучший из братьев, — сказал Эразм. — Позволь, я тебе помогу. Покуда не решено, где будет место первой моей должности, я только бременю собою землю. Позволь мне сопровождать твою Софи и Мандельсло, когда они тронутся обратно в Грюнинген.
Дело не терпело проволочки: по зимним дорогам не провезешь больную. Мандельсло уже все почти уладила. Наняла крытую карету, присмотрела за тем, чтобы, на случай заморозков, с шипами подковали лошадей, выслала вперед тяжелую поклажу, наведалась к профессорше, к Штарковой супруге, вручила прощальный дар: серебряные золоченые ножи для спаржи, слуг оделила чаевыми, вымучила из себя письмо к Шлегелям и не мешала фрау Винклер рыдать у ней на плече кряду полчаса. Эразму оставалось только скакать обочь кареты — круглолицый, невнушительный конвой — и быть начеку на каждой остановке. От Грюнингена в десяти милях он пришпорит коня, чтобы предупредить об их приезде. Какая-никакая, все польза для Софи, конечно, польза небольшая. Истинным же побуждением Эразма была сильнейшая из всех известных человечеству потребность: себя терзать.
В первый день тронулись поздно и покрыли только десять миль. В Меллингене «У медведя» Софи тотчас унесли наверх.
— Уже заснула, — сказала Мандельсло, когда Эразм зашел в общую комнату гостиницы, распорядясь поклажей. Племяннице хозяина было поручено сторожить сон Софи и — если что — немедля кликнуть Мандельсло.
Угомонившись наконец, она сидела между неверным мерцанием свечей и светом печи, с арочной приступкой, на которой сушились башмаки и ставились кушанья для сохраненья жара. С одного боку на лицо ей падало сиянье, его золотя, и Эразму на миг почудилось, что это вовсе и не Мандельсло.
— Abendessen[69] сейчас подадут, — она сказала. Ему же думалось: святая воительница, ангел битвы.
— Я была на кухне, — она продолжала. — Тушеные свиные ножки, сливовое варенье, хлебный суп.
— Мне кусок в горло не полезет, — сказал Эразм.
— Оставьте, мы саксонцы с вами. Мы можем славно отобедать, даже когда у нас разбиваются сердца.
Эразм вздохнул:
— До сих пор, по крайней мере, ей не стало хуже из-за дороги.
— Не стало хуже, нет.
— Но эта боль…
— Я бы на себя ее приняла, если бы можно было, — сказала Мандельсло. — Так часто говорят, но едва ли чувствуют. Я — чувствую. Но желать того, чего не может быть, — не просто тратить время, но терять впустую, а за то, что теряем впустую, мы еще ответим.
— Годы вас научили философии.
К его изумлению, она вдруг улыбнулась, спросила:
— И сколько же, вы полагаете, мне лет?
Он смешался:
— Не знаю… я про это никогда не думал.
— Мне двадцать два года.
— Как мне, — он лепетнул в испуге.
53. Поездка к магистру Кегелю
Нельзя сказать, чтобы хаузхерра Рокентина очень уж любили в Грюнингене, но по хохоту его скучали. Человек беззлобный, он по-прежнему распростирал ручища, принимая друзей в объятья, свистал собак на охоту, но, будто какая пружина в нем сломалась, он не хохотал.
Ничуть не странно, что он поехал в город, к магистру Кегелю: совершенно в его духе — он никогда не мог позвать кого-то в Шлосс и там спокойно дожидаться. Странно то, что с ним отправилась жена. Даже и теперь, во время треволнений, она была бездеятельна или, мягче говоря, спокойна. И вот к заледенелому главному подъезду подали двуколку, оба в нее влезли, и Рокентин, усаживаясь, отчаянно расколыхал рессоры со своего боку.
— Вот точно такая же была погода, — он говорил, — когда Селестин Юст впервые привез к нам Харденберга.
— По-моему, тогда снег шел, — предположила фрау Рокентин.
Магистр Кегель, уйдя от дел, жил со своими книгами в маленьком домике подле городской библиотеки. Он поздравил Рокентина с возвращением приемной дочери из Йены. Все в округе скучали по фройлейн Софи. Он верил от души, что с Божьей помощью здоровье ее поправляется, но в Шлосс Грюнинген являться вовсе не имел намерения.
— Все занятия, какие от меня требовались в вашем доме, я проводил. Мне себя не в чем упрекнуть, но результаты всегда равно меня удручали. Ваши двое младших мне еще не были доверены — но бедной фройлейн Софи, по моему глубокому убеждению, ни под каким видом не следует даже и пытаться, когда она больна, постичь то, что оказалось для нее неодолимым, когда она была здорова. Я полагаю, это решительно ни с чем не сообразным. Одна пантомима выйдет.