Голубой замок — страница 37 из 39

И тем не менее она думала о нем, болела им. Скучала по его объятиям, по касанию его щеки к ее лицу, по словам, что он шептал ей. Она перебирала мысленно все его дружеские взгляды, остроты и шутки, скромные похвалы, заботливые жесты. Перебирала, как драгоценности, не пропуская ничего с первой их встречи. Только воспоминания у нее и остались. Она закрыла глаза и взмолилась: «Позволь мне сохранить их все, Боже! Не забыть ни одного!»

Хотя лучше было бы забыть… Забыть все. Особенно Этель Трэверс, эту белокожую, черноглазую ведьму, которая приворожила Барни. Которую он до сих пор любит. Разве он не говорил, что никогда не меняет своих решений? Она ждет его в Монреале и будет подходящей женой для богача и знаменитости. Барни, конечно, женится на ней, как только получит развод. Ненависть к ней и зависть жгли Валенсию изнутри. Это Этель Барни признался в любви. И Валенсия представляла себе, как он произносит: «Я люблю тебя», как темнеют его синие глаза. Этель Трэверс знает. И Валенсия не могла простить ей этого знания, внушавшего жгучую зависть.

«Но у нее никогда не будет тех часов в Голубом замке, – утешала себя она. – Они все мои». Разве стала бы Этель варить земляничный джем, или танцевать под скрипку Абеля, или жарить на костре бекон для Барни? Этель никогда не появится в убогой хижине на Мистависе.

Что делает сейчас Барни? Что думает, чувствует? Вернулся ли домой? Нашел ли ее письмо? До сих пор сердится на нее? Или немного ее жалеет? Может, лежит на их кровати, глядя на бурный Миставис и слушая стук дождя по крыше? Или все еще бродит по лесу, злясь на ловушку, в которую угодил? Испытывая ненависть? Вскочив с кровати, она заметалась по комнате. Неужели никогда не придет конец этой ужасной ночи? Но что может принести утро? Старую жизнь, лишенную прежнего покоя, с новыми воспоминаниями, новыми желаниями, новыми терзаниями.

«Ну почему, почему я не могу умереть?»

Глава XLII

На следующий день часы еще не пробили двенадцать, как жуткий старый автомобиль прогромыхал по улице Вязов и остановился напротив кирпичного дома. Из машины выскочил мужчина без шляпы и ринулся вверх по ступенькам. Звонок зазвенел, как никогда прежде, неистово и громко. Звонивший требовал, а не просил впустить его. Дядя Бенджамин, спеша к двери, издал сдавленный смешок. Он только что «заскочил», чтобы справиться о самочувствии дорогой Досс. То есть Валенсии… Дорогая Досс… Валенсия, как ему сообщили, по-прежнему была печальна. Спустилась к завтраку, но ничего не съела и вернулась в свою комнату. Ни с кем не разговаривала и была оставлена в покое.

– Очень хорошо. Редферн уже сегодня будет здесь, – объявил дядя Бенджамин.

И вот теперь он закрепил за собой репутацию пророка: Редферн явился, собственной персоной.

– Моя жена здесь? – спросил тот дядю Бенджамина без всяких предисловий.

Дядя широко улыбнулся:

– Мистер Редферн, я полагаю? Очень рад познакомиться с вами. Да, ваша непослушная девочка здесь. Мы…

– Я должен ее увидеть, – грубо оборвал его Барни.

– Конечно, мистер Редферн. Проходите. Валенсия спустится через минуту.

Он провел Барни в гостиную и удалился в другую комнату, к миссис Фредерик.

– Поднимись и позови Валенсию. Ее муж здесь.

Впрочем, сомневаясь, что Валенсия на самом деле спустится – через минуту или вообще, – дядя Бенджамин на цыпочках последовал за миссис Фредерик и остался подслушивать в коридоре.

– Валенсия, дорогая, – мягко объявила миссис Фредерик, – твой муж в гостиной, спрашивает тебя.

– О мама. – Валенсия, сидевшая у окна, поднялась и стиснула руки. – Я не могу его видеть… не могу! Пусть уходит… Попроси его уйти. Я не могу его видеть!

– Скажи ей, – прошипел дядя Бенджамин в замочную скважину, – что Редферн не уйдет, пока не увидит ее. Так он заявил.

Редферн не говорил ничего подобного, но дядя Бенджамин посчитал, что подобные ультиматумы вполне в его духе. Валенсия знала, что это так, и поняла, что ей придется спуститься.

Она даже не взглянула на дядю Бенджамина, проходя мимо него по коридору, но ему было все равно. Потирая руки и хихикая, он отправился на кухню, где весело поинтересовался у кузины Стиклс:

– Что общего между хорошими мужьями и хлебом?

Кузина Стиклс спросила «что?».

– Женщины нуждаются и в том и в другом, – просиял дядя Бенджамин.

Валенсия выглядела не лучшим образом, когда вошла в гостиную. Бессонная, мучительная ночь оставила свой отпечаток на ее лице. К тому же на ней было старое, ужасное платье в сине-коричневую клетку, потому что все свои новые наряды она оставила в Голубом замке. И тем не менее Барни рванул через комнату и обнял ее.

– Валенсия, милая… Милая маленькая дурочка! Что заставило тебя вот так сбежать? Я чуть с ума не сошел, когда вернулся вчера домой и обнаружил твое письмо. Было за полночь, слишком поздно, чтобы ехать сюда. Я не спал всю ночь. А утром приехал отец, и я не мог сбежать. Валенсия, что взбрело тебе в голову? Развод, подумать только! Разве ты не знаешь…

– Я знаю, что ты женился на мне из жалости, – перебила Валенсия, делая слабые попытки оттолкнуть его. – Я знаю, что ты не любишь меня… Я знаю…

– Ты, похоже, совсем не спала, – сказал Барни, встряхивая ее. – Не люблю тебя! Да разве я не люблю тебя?! Дорогая, когда я увидел, как поезд мчится на тебя, я наконец понял свои чувства!

– Да, этого я и боялась – что ты постараешься убедить меня, будто тебе не все равно! – воскликнула Валенсия. – Нет-нет! Я знаю об Этель Трэверс… Твой отец мне рассказал. Ну же, Барни, не мучай меня! Я не могу вернуться к тебе!

Барни отпустил Валенсию и несколько мгновений в упор смотрел на нее. Что-то в ее бледном решительном лице показалось ему убедительней, чем ее слова.

– Валенсия, – тихо продолжил он, – отец не мог ничего рассказать тебе, потому что ничего не знает. Позволь мне все объяснить…

– Хорошо, – устало сказала Валенсия.

О, как он был мил! Как ей хотелось броситься в его объятия! Когда он бережно усаживал ее на стул, она готова была целовать его худые загорелые руки. Она не смела взглянуть на него, не смела встретиться с ним взглядом. Она должна быть храброй. Ради него. Кому, как не ей, знать, сколько в нем доброты и бескорыстия. Он, конечно же, притворяется, будто не желает обрести свободу. Она подозревала, что так и будет, когда пройдет первое потрясение. Он жалеет ее, понимает весь ужас ее положения. Как понимал всегда. Но она не примет его жертву. Ни за что!

– Ты виделась с отцом и знаешь теперь мое настоящее имя – Бернард Редферн. Как и мой псевдоним – Джон Фостер, я полагаю. Коль скоро ты заходила в комнату Синей Бороды.

– Я зашла в нее не из любопытства. Я забыла, что ты просил меня не входить… Забыла…

– Не важно. Я не собираюсь убивать тебя и вешать на стену, так что нет нужды звать сестрицу Анну[31]. Просто хочу рассказать всю свою историю с самого начала. Именно это я и намеревался сделать, когда вернулся вчера. Да, я сын старого дока Редферна, известного своими фиолетовыми пилюлями и прочими патентованными снадобьями. Мне ли этого не знать? Не это ли терзало меня год за годом?

Барни горько рассмеялся и заходил по комнате. Дядя Бенджамин, прокравшийся на цыпочках по коридору, услышал смех и нахмурился. Лишь бы Досс не вздумала строить из себя упрямую дурочку. Барни сел на стул напротив Валенсии.

– Да, сколько себя помню, я был сыном миллионера. Только когда я родился, отец не был богачом. И даже доктором не был. Ветеринар, причем не слишком хороший. Они с матерью жили в деревушке под Квебеком в отвратительной бедности. Я не помню матери. Даже ее лица. Она умерла, когда мне было два года. После ее смерти отец перебрался в Монреаль и основал компанию по продаже средства для ращения волос. Кажется, однажды ночью ему приснился рецепт. К нам потекли деньги. Отец изобрел – или они ему приснились – другие чудо-снадобья: таблетки, микстуры, мази… Когда мне исполнилось десять, он уже был миллионером, хозяином огромного дома, в котором могла легко затеряться такая мелочь, как я. К моим услугам были все игры и развлечения, каких только может пожелать мальчик, но я был самым одиноким дьяволенком на свете. Помню лишь один счастливый день из детства, Валенсия. Только один. Даже твоя жизнь была лучше. Папа поехал за город навестить старого приятеля и взял меня с собой. Мне позволили пойти в сарай, и я провел там целый день, заколачивая молотком гвозди в бревна. Такой славный день. Я плакал, когда пришлось вернуться в Монреаль, в свою полную игрушек комнату в огромном доме. Но я не сказал отцу почему. Никогда ему ничего не рассказывал. Мне всегда было трудно, Валенсия, говорить о том, что внутри. А у меня почти все внутри. Я был чувствительным малышом и стал еще более чувствительным мальчиком. Никто не знал о моих страданиях. Отец и не подозревал о них.

Когда мне исполнилось одиннадцать, он послал меня в частную школу. Мальчишки бросали меня в пруд, заставляли забираться на стол и громко зачитывать рекламу отцовской патентованной дряни. И я подчинялся, – Барни сжал кулаки, – потому что был напуган и весь мир ополчился против меня. Но когда в колледже то же самое пытались проделать со мной старшекурсники, я отказался. – По губам Барни скользнула мрачная улыбка. – Они не смогли заставить меня. Но они сделали мою жизнь невыносимой. Ни один шаг не обходился без упоминания редферновских пилюль, микстур и лосьона для волос. Меня прозвали До-и-После, поскольку я всегда отличался буйной шевелюрой. Четыре года в колледже обернулись кошмаром. Знаешь ли ты, какими чудовищами могут стать мальчишки, если у них имеется жертва? У меня было мало друзей. Между мной и людьми, что мне нравились, всегда вырастал какой-то барьер. А другие, те, что были не прочь подружиться с сыном дока Редферна, меня не интересовали. Впрочем, один друг имелся, как я полагал. Умный, начитанный, пробующий писать. Между нами протянулась нить взаимопонимания – я так этого хотел. Он был старше, и я боготворил его, глядя снизу вверх. В тот год я был счастлив, как никогда прежде. А затем в журнале колледжа появился фельетон, зло высмеивающий отцовские лекарства. Имена, конечно, были изменены, но все и так знали, кто имеется в виду. О, это было написано умно, дьявольски умно и ловко. Весь Макгилл рыдал от смеха, читая фельетон. Я узнал, что он был написан моим якобы другом.