Голубой зверь (Воспоминания) — страница 18 из 40

что могло бьипь мне нужно.

Любовь Кости к книгам была истинной страстью, как все, ею обуревавшее. То, что он делился со мной книгами из числа для нею заветных, не было делом случая. Не просто даватьдарить свое самое заветное было ею умением. В мире равнодушных он был преисполнен не остывшим кипением. Не оттого ли ею несло вихрем? Унесло от нас.


ФИЛОЛОГИЧЕСКИЙ ФАКУЛЬТЕТ


11

Когда я кончил школу, опять обнаружились симптомы болезни, заставившей меня пролежать в детстве два года совсем неподвижно и потом еще два года ходить на костылях. Меня снова уложили на несколько месяцев сразу после того, как я был принят в университет. И университетская карьера началась с отчисления за непосе­щение занятий. Ректорату было известно, что я болен, но это проректора Галкина не остановило. Я не был одинок. Похожей была участь талантливого критика Марка Щеглова. Я помню его, грузного, на костылях, с трудом поднимающегося по металли­ческой лестнице филологического факультета на четвертый этаж (лифта не было). Но ему пришлось хуже. За него не могла поручиться известность отца, много значившая в нашем иерархическом (чтобы не сказать — кастовом) обществе. Его на факультете не восстановили быстро, как меня. И в ранней его смерти отчасти повинна и университетская бюрократия, бездушная, как все бюрократии мира, но еще и с оттенком многовековой татаро-монгольской и более новой, сталинской жестокости.

Было условлено, что я сдам экзамены за первый семестр экстерном. Учился я, лежа дома. «Синтаксис русского языка» Шахматова и еще кое-какие руководства, обозначенные в программе, выудил из своей библиотеки отец. Гору книг по античной литературе принес из библиотеки Клуба писателей Ираклий Андроников. Заниматься латынью помогала К. П. Полонская. С наибольшим удовольствием я писал сочинение для просеминария, которым руководил В. Д. Дувакин. В качестве темы я выбрал сопоставительный разбор двух поэм двух поэтов — Велемира Хлебникова («Ладомир») и Поля Валери («Юная парка»). Французский текст этой последней я еще в десятом классе переписал от руки, как тогда (да и много спустя — вплоть до появления ксероксов) переписывал все нужные тексты, которых не было дома (весь Мандельш­там и чугь ли не вся Цветаева в моих рукописных копиях где-то до сих пор лежат на полке, Ахматова говорила, что мы живем под лозунгом «Долой Гутенберга!»). Как я теперь вижу, мысль сравнить Хлебникова и Валери мне подсказал Б. Л. Пастернак в том разговоре о Заболоцком, где он сопоставил с ним двух этих поэтов-«док» и Гельдерлина. Дувакнну, влюбленному в Маяковского, которым он всю жизнь зани­мался, не нравилось, что я Хлебникова рассматриваю прежде всего как продолжателя классической традиции, ему это казалось преувеличением. Но он обстоятельно и дружелюбно обсудил со мной работу. И весь следующий семестр, когда я уже мог ходить на лекции и заниматься в библиотеке, я в основном был занят писанием и переделкой длинного сочинения для этого же семинария Дувакина. На этот раз темой были оды Ломоносова (которым я занимался и потом) и Державина (к нему я вернулся уже к его юбилею, сделав на державинской конференции в Норвиче в 1994 году доклад о современности его поэтики). На примере од XVIII века в том юношеском сочинении я пробовал овладеть техникой стиховедческого (в том числе и статистиче­ского — в духе Андрея Белого, «Символизм» которого я тогда читал) исследования. Я вернулся всерьез к этим занятиям уже в 1960-е годы, когда работал вместе с A. Н. Колмогоровым. А в ту раннюю пору привлекали историко-литературный анализ, в нем я ориентировался (не без влияния отца) на формалистов, прежде всего на Тынянова. Работой заинтересовался В. Б. Шкловский, он дал мне читать несколько новых книг, среди них присланную ему автором монографию Г. А. Гуковского о Пушкине и русских романтиках. Дувакин вдохновлял свободной обстановкой своего семинара, истовой любовью к русской поэзии и хорошим знанием авангарда, в том числе и формалистов. Об их работах и о сочинениях к ним примыкавших (как ранний Виноградов) ученых Дувакин говорил с уважением, что по тем временам было смело. На старших курсах полагалось слушать лекции Дувакина по советской литературе. То ли времена посуровели, то ли он тогда забоялся, но эти лекции (я был только на одной из них) не очень отличались от говорильни, уже ставшей общеобязательной. Мне посчастливилось, что на первом курсе я еще застал Дувакина и других препода­вателей в относительно вольную пору первых послевоенных лет, когда они, вопреки всему, учили нас не за страх, а за совесть.

Я сохранил память о поэтическом семинаре Дувакина и постарался высказать ему свою благодарность много лет спустя. На процессе Синявского и Даниэля Дувакин, хорошо знавший Синявского по университету, дал показания в его пользу, выступив свидетелем защиты. Филологический факультет ответил на это немедленным реше­нием уволить Дувакина. Мне удалось собрать много подписей видных ученых и писателей под письмами и телеграммами, протестующими против этого решения. На тогдашнего ректора Московского университета И. Г. Петровского повлияли и подписи некоторых ученых (среди них антрополога Дебеца — ему он позвонил), которых он хорошо знал, и устное обращение к нему одного из самых одаренных математиков Союза И. М. Гельфанда, собравшегося к нему пойти п$ этому поводу вместе с двумя другими его коллегами по Академии наук — математиком А А. Марковым и физиком М. А. Леонтовичем. Заступавшимся за Дувакина Петровский ответил, что не может отменить решения филологического факультета, но использует свое право зачислить Дувакина на кафедру информации, подчинявшуюся прямо ректору. На этой кафедре B.Д. Дувакин много лет потом занимался собиранием и магнитофонной записью устных воспоминаний интеллигентов начала века об их времени. Он приезжал с этой целью и к моей маме, Тамаре Владимировне Ивановой, позднее выпустившей свои мемуары «Мои современники, какими я их знала». С мамой Дувакин познакомился еще во время моей болезни на первом курсе, когда через нее давал мне задания для своего просеминария. Когда Роман Якобсон был в очередной раз в Москве, он с удовольствием откликнулся на приглашение Дувакина и приехал к нему домой вместе со мной. Рассказ Якобсона о раннем Маяковском был очень увлекателен и содержал много нового даже для Дувакина. Якобсон хорошо знал ту одаренную женщину, которая покончила с собой, когда Маяковский от нее ушел к Лиле Брик (в конце концов кончили жизнь самоубийством все три участника этой истории, но в самое разное время: самоубийство Лили Юрьевны произошло в Переделкине, в той части нашей дачи, где она жила в последние годы жизни). По словам Якобсона, Маяковского и потом очень волновала гибель этой женщины, он мрачнел при упоминании о ней.

Мы знали и со слов Лили Юрьевны, что Брики поначалу не приняли Маяковского и его стихи. Якобсон тогда у Дувакина рассказал нам, что он был на том чтении стихов Маяковского, когда и Лиля Юрьевна и Осип Брик были среди его освистывавших. Мы слушали затаив дыхание. Как обычно в таких случаях, техника отказала. Через час или два после начала рассказа Якобсона оказалось, что магнитофон ничего не записал. Но далеко не все сеансы воспоминаний были столь неудачны. От Дувакина в универ­ситете остался большой архив звуковых записей, к которому с благодарностью будут обращаться историки нашей культуры. Дувакин говорил мне потом, что не считает, будто его жизнь после ухода с филологического факультета переменилась к худшему. Наоборот, собирая материалы по культуре начала века, он добился полной независи­мости и свободы.

В Дувакине, в его разбросанной манере говорить, рассеянности, влюбленности в русскую поэзию было что-то в высокой степени подлинное. Это же сказалось и в его поведении на суде. Он был далек от политики и не хотел быть героем. Он не был патологически храбр, скорее, как все интеллигенты, побаивался государства и его тайной полиции. Но он просто не говорил неправды, не хотел хулить заключенного ученика, оставался порядочным человеком, интеллигентом в старинном и высоком смысле.

Когда я уже в конце второго семестра первого курса переработал и перепечатал свое разросшееся сочинение об одах для дувакинского семинара, я показал его Николаю Семеновичу Поспелову, который вел у нас занятия по современному русскому языку. Ему эта работа понравилась, он дал ее прочесть В. В. Виноградову, тот, по словам Поспелова, возил ее в поездке в Ленинград, куда ездил читать лекции. Так состоялось мое первое, тогда заочное знакомство с этим примечательным человеком, с которым мне предстояло проработать несколько лет вместе в журнале «Вопросы языкознания». Как и некоторые другие люди из близкого окружения Виноградова, Н. С. Поспелов воплощал для меня русскую старину во всем своем облике, словно вышедшем из прошлого века. Мне же нравилось то, что в своем спецкурсе о синтаксисе «Медного всадника» он развивал идеи Тынянова о тесноте стихотворного ряда.

Меня все больше занимали связи поэтики и языкознания. Лето между первым и вторым курсами я провел в чтении книг по лингвистике. Пешковский, Потебня, Вандриес, Соссюр и особенно Сэпир манили всерьез заняться этой наукой и теорией знаков вообще. Впервые замаячили контуры будущей семиотики. В начале второго курса я увидел на стене на филологическом факультете прикрепленную кнопкой записку, написанную аккуратным почерком Михаила Николаевича Петерсона. В ней он сообщал, что занятия санскритом начнутся такого-то числа в таком-то месте, куда приглашаются все желающие. Изучение санскрита составляло часть осуществлявшей­ся Петерсоном в одиночку и с большим политическим риском программы преподава­ния сравнительно-исторической грамматики индоевропейских языков. Она отверга­лась в то время официальным языкознанием, придерживавшимся марровского «но­вого учения о языке». Поэтому и занятия санскритом носили характер, промежуточный между масонской ложей и кружком заговорщиков. Я уговорил пойти на эти занятия В. Н. Топорова, с которым мы тесно подружились еще на первом курсе (было много знаков, по которым мы угадали общность предстоящей судьбы). Через десять лет нам предстояло с Топоровым написать вместе книжку «Санскрит». В нашу санскритскую группу вошли и другие общие друзья с разных отделений того же курса: П. А. Гринцер и Т. Я. Елизаренкова, позднее ставшие профессионалами-индологами, Т. В. Булыгина. Петерсон читал с нами «Махабхарату» и другие санскритские тексты. Он же потом преподавал нам литовский язык и сравнительную грамматику всех индоевропейских языков (остальные языки этой семьи каждый из нас учил или на других отделениях, или по книгам). Петерсона нисколько не останавливали все увеличивавшиеся гонения властей на всю эту область знаний.