Кончив аспирантуру, я в 1954 году остался преподавать ассистентом при Кафедре сравнительно-исторического языкознания. Кроме семинаров и курсов лекций по введению в языкознание для заочников мне поручили и тот курс сравнительно-исторической грамматики индоевропейских языков, который читал Петерсон до своей болезни. Я увлеченно готовился к лекциям, дававшим мне возможность изложить новые взгляды, диктовавшиеся хеттским и другими открытыми в XX в. древними индоевропейскими языками, а также и использованием структурных методов. Позднее часть этих мыслей была развита в двухтомной книге, написанной совместно с Гамкрелидзе, и в некоторых других моих сочинениях. Хотя у меня было много записей с формами разных языков и моими комментариями, на лекциях я импровизировал. Более законченную форму содержанию лекций придавали слушатели, особенно А. А Зализняк, аккуратно записавший весь курс своим каллиграфическим почерком. Со слушателями мне повезло. Курс по сравнительной грамматике слушали Зализняк, с юности прославившийся как блестящий полиглот, потом и составитель изящных лингвистических задач, ему удалось кроме других замечательных работ составить полный грамматический словарь русского языка и прочитать по-новому новгородские берестяные грамоты; его будущая жена Е. В. Падучева, ставшая вскоре одним из зачинателей логического анализа русских текстов, мой и Зализняков близкий друг И. А. Мельчук, чрезвычайно одаренный и до сих пор недооцененный во всем мире лингвист, после конфликтов с академическим институтским начальством эмигрировавший в Канаду, несколько других исследователей, потом профессионально занимавшихся этимологией на славянском материале по преимуществу. На лекции приходил Ю. К. Лекомцев, с детства очень тяжело больной и рано умерший лингвист с чертами гениальности, одержимый (и тогда, когда он потерял ноги и почти ослеп) наукой, занимавшийся с успехом живописью, поэзией, математикой, В. В. Шеворошкин, с которым позднее вплоть до его эмиграции в США (где он стал одним из главных проводников русских новых концепций в истории языка) я обсуждал предложенную им дешифровку карийских надписей из древней Малой Азии и Египта. Как-то в начале своих преподавательских опытов я получил выговор от деканата за то, что поставил слишком много отличных отметок в одной группе первого курса (сходные упреки я слышал и в Америке: университетские, да и любые другие системы в плохом совпадают, неповторимо только хорошее). Но в этой группе мне посчастливилось встретиться сразу с несколькими студентами, ставшими вскоре заметными учеными, которые внесли вклад в лингвистику и поэтику: я с ними (в частности, с А. К. Жолковским и. Ю. К. Щегловым, сейчас живущими в эмиграции в США) полемизировал, что лучше всего дока зывает их самостоятельность. С первого курса у меня занимался и Б. А. Успенский, младший брат математика В. А. Успенского, с которым мы вместе вели семинар, где младший брат делал один из первых своих студенческих докладов. Оба брата сыграли видную роль в истории нашей семиотики. Я получал удовольствие от встреч с М. М. Ланглебен, писавшей у меня (как и Зализняк) дипломную работу по сравнительному языкознанию; позднее мы вместе работали в области прикладного языкознания. Когда она уехала в Израиль, я следил за ее успехами в поэтике, использующей лингвистические методы.
Москва тогда стала (как и остается несмотря ни на что до сих пор) удивительным средоточием лингвистической мысли. Ученые, съехавшиеся из разных стран на Международный съезд славистов в Москве в сентябре 1958 года, были поражены скоплением молодых талантов, которые перед ними выступили на вечернем семинаре, устроенном во время съезда в Педагогическом институте иностранных языков. В один голос иностранцы мне говорили, что не видели ничего подобного ни в одной другой стране. Почему это стало возможным? Кроме общих (и справедливых) ссылок на неиссякаемую талантливость России и начало первой оттепели, высвободившей умы, особенно юные, не тронутые еще морозами, должны были действовать и какие-то особые причины. Тогда мне приходило в голову, что лингвистика была единственной областью гуманитарного знания, где уже существовали достаточно строгие методы исследования, а контроль правительственной идеологии еле ощущался, а по существу отсутствовал. Не удивительно, что многие одаренные молодые люди устремились в эту сферу занятий. Это же в известной мере остается справедливым и по отношению к следующему поколению (С. А Старостина, Е. А. Хелимского и других, людей, уже в молодости обнаруживших огромный лингвистический талант и его реализовавших). Они учились уже у моих бывших учеников — Зализняка и В. А. Дыбо (мне удалось добиться принятия в аспирантуру этого блестящего акцентолога после того, как от него пришло письмо из Горьковской области, где он работал школьным учителем). В большой степени современный расцвет исследований по отдаленным связям между языковыми семьями, где благодаря поколению Старостина русская наука бесспорно опережает другие страны (в США только самое младшее поколение и то постепенно начинает входить в эту работу), продолжает начатое безвременно погибшим В. М. Ил- лич-Свитычем. Этот гениальный ученый мои лекции перерос сразу же, но я внимательно следил за его работами, которые он мне давал читать в рукописи. Они удовлетворяли главному для меня критерию — эстетическому. Я принял его вариант нового объединения основных языковых семей Западной Евразии, им названных «ностратическими». Тот же подход развит Старостиным и его соратниками. Благодаря деятельности немногих названых ученых открылись новые горизонты в исследовании самых ранних этапов истории человечества.
Я как мог пробовал помочь Старостину и его сверстникам, разъясняя значимость их достижений, но к обучению этого поколения я имел только косвенное касательство. В Московский университет для преподавания меня не допускали 30 лет после изгнания оттуда (как 30 лет не давали ездить в западные страны). Но тем не менее, я могу гордиться участием в составлении учебных планов нового отделения (структурной и прикладной лингвистики), которое кончили названные мной и другие более молодые ученые. Для меня образцом оставалось то отделение сравнительного языкознания, где учились Трубецкой и Петерсон. О его возрождении на новой основе я заговорил в первые годы своего преподавания. На большом университетском совещании преподавателей очень жесткий отпор мне дал тот самый проректор Галкин, который когда-то отчислял меня из университета. И когда меня стали выгонять — на этот раз из числа преподавателей, — припомнили и грех выступления, за которое мне досталось от проректора. «Он посмел нам говорить о каких-то своих учениках», — с негодованием восклицала на роковом заседании Ученого Совета, меня изгонявшем, супруга проректора, лекции которой были постоянным предметом студенческих насмешек. Но еще до своего увольнения я успел набросать проект нового отделения, включавший и поездки студентов на Кавказ и в другие области, где говорят на необычных языках. Именно эта часть моего проекта, принятого без больших изменений, оказалась особенно существенной: ведь благодаря этому С. Старостин и его товарищи еще студентами попали в Дагестан, что потом позволило им завершить начатую еще Трубецким работу по созданию сравнительной грамматики северокавказских языков. Я тоже много лет ездил на Кавказ, где занимался преимущественно западной ветвью этой семьи, к которой относится абхазский язык. Используя уже труды не только Трубецкого, но и Старостина, я пробовал потом показать близость к этой ветви древнейшего из известных нам языков Малой Азии — хаттского, ставшего мертвым уже 4 тысячи лет назад. В этих своих работах я уже был последователем наших лингвистов младшего поколения.
Перед тем как меня уволили из университета, я читал в неделю восемнадцать часов лекций: введение в языкознание для востоковедов (подражание одноименной книге Поливанова), сравнительно-историческую грамматику индоевропейских языков, хет- тский язык, тохарские языки, микенский греческий (тексты, только что перед этим дешифрованные Вентрисом и Чедвиком), праславянский язык для аспирантов, прусский язык (вымерший западно-балтийский язык первоначального населения Пруссии, близкий литовскому и латышскому). На занятиях прусским языком мы читали со студентами катехизис. Дошли как раз до запрета лжесвидетельствовать, когда открылась дверь и секретарша декана грубым голосом потребовала, чтобы я немедленно явился в кабинет к Самарину. Там меня ждала расширенная комиссия, члены которой уселись по одну сторону длиннющего стола, а меня посадили в качестве обвиняемого по другую (может быть, оттого я, став председателем жюри Букеровской премии за лучший роман 1992-го года, так охотно содействовал тому, чтобы ее получил Маканин за свой «Стол, покрытый зеленым сукном, с графином посередине»). Допрос длился долго, часы, отведенные для занятий прусским давно прошли, та же грубая секретарша, не прерывая хода следствия, шмякнула передо мной на стол прусскую хрестоматию и стопку моих записей, оставленных на столе в аудитории перед уходом к Самарину. О том как и о чем меня допрашивали битых три часа двадцать (если не больше!) сотрудников факультета, может дать представление одна только подробность. Профессор Н. С. Чемоданов, в прошлом декан и член партбюро, у которого я в одном семестре слушал курс «нового учения о языке» Марра, а в следующем семестре курс «учения» (от этого слова не могли отказаться!) о языке Сталина (где все утверждения предыдущего курса менялись на обратные), спросил меня, в самом ли деле я был в гостинице в номере у Романа Якобсона на тайном совещании ученых из социалистических стран. Подразумевалось, конечно, что совещание он собирал в подрывных целях. Разведывательные данные, на которые опирался Чемоданов, не врали в одном: я был в номере у Якобсона (что противоречило тогдашним правилам осторожного поведения советского человека), потому что он просил занести ему номер журнала «Успехи математических наук» со статьей его школьного товарища Хинчина о теории информации, тогда нас всех волновавшей. Разумеется, я не стал излагать этого комиссии. Пример с Чемодановым особенно показателен, потому что он был не только чиновником (и, кажется, еще не из худших: по слухам, как декан он медлил с увольнением преподавателей по политическим или анкетным, то есть национальным причинам). Он нам преподавал (хотя и очень нудно) введение в языкознание и готский язык по своим учебникам. А после моей успешной защиты с одним из моих оппонентов А. В. Десницкой приезжал к моим родителям на дачу. Перед моим увольнением он извиняющимся голосом говорил мне, что помнит эту поездку, там он видел и Пастернака, дружба с которым была главный обвинением против меня. Но в этой общепартийной ораве, на меня нападавшей, его неплохие индивидуальные свойства испарились.