Голубой зверь (Воспоминания) — страница 24 из 40

С тех пор я не преподавал на филологическом факультете. Один раз еще до перестройки меня позвали открыть там учебный год лекцией, я согласился, было вывешено объявление, но приглашение отменили, как будто опять решением партбю­ро (мне по телефону было сказано нечто невнятное). За 30 с лишним лет, прошедших после моего изгнания с филологического факультета, я до сих пор на нем не воскресал в качестве преподавателя. Я читал лекции в Институте иностранных языков (хотя и там начальство проявляло нервозность по поводу моей неблагонадежности), потом на Высших сценарных курсах и на собраниях книголюбов в'Москве. И курсы лекций, и отдельные лекции я читал в Ленинграде, во многих республиках Союза — в Киеве, Таллинне, Тарту, Вильнюсе, Риге, Тбилиси, Самарканде. После начала реформ (начи­ная с 1988 г.) я ездил с лекциями по разным городам Германии, Швеции, Италии, Швейцарии, Голландии. Я преподавал в разных городах США, Канады, Бразилии, Кубы. В Стэнфорде, а потом в Университете Калифорнии в Лос-Анджелесе, я смог вернуться к давно прерванному преподаванию моей главной специальности — сравнительно-ис­торической грамматики индоевропейских языков и связанных с ней курсов — таких, как древние языки Малой Азии, тохарские, прусский, которые я читал в университете перед увольнением. В Москве это пока не удается. Ю. Н. Афанасьев, став ректором Историко-архивного института (тогда еще не РГГУ), в 1988 г. пригласил меня читать лекции по семиотике, что я и делал целый год. За этим — с промежутком в 30 лет — последовало новое постановление Ученого совета филфака (за три десятилетия его состав мало изменился, хотя документы принимаются другие):


ВЫПИСКА

из протокола № 9 заседания ученого совета филологического ф-та МГУ имени М. В. Ломоносова

от 18 ноября 1988 года „

СЛУШАЛИ: об отмене решения ученого совета филологического факультета МГУ.

ПОСТАНОВИЛИ: отменить решение ученого совета филологического факультета МГУ от 24 декабря 1958 года об освобождении Вячеслава Всеволодовича Иванова от должности преподавателя филологического факультета Московского университета как необоснованное и ошибочное.

Председатель ученого совета И. Ф. Волков

Ученый секретарь Н. И. Хвесько


Когда меня пригласили в ректорат и там в присутствии нескольких известных ученых объявили об отмене ректором прежнего решения, я в ответ мог только сказать, что это напоминает посмертную реабилитацию. Представьте себе Жанну д'Арк, доживающую до последней сцены посвященной ей пьесы Шоу и узнающую, что она не была ведьмой! В отличие от многих других я дожил до времени перемен. Я принял предложение стать заведующим вновь созданной кафедрой (сначала ее величали «филиалом») теории и истории мировой культуры на философском факультете МГУ. Она объединила нескольких известных ученых (Е. М. Мелетинского, М. Л. Гаспарова, С. С. Аверинцева), с которыми мы на протяжении многих лет до того вместе занимались опытами нового описания культуры, литературы, мифологии. Нам всем до того не давали систематически преподавать в Москве. За пять лет работы на этой кафедре я прочитал целиком или частью введение в изучение культуры и историю культуры Древнего Востока (этот курс я прочитал также и в Литературном Институте, где отзывчивость аудитории расположила меня к тому, чтобы прочитать несколько экстравагантную историю знаковых систем личности от эмбрионального состояния до предполагаемого посмертного, как то, что описано в последних стихах Случевско- го). В декабре 1993 г. перед Новым годом я ускоренным темпом (по 3 часа каждый день) заканчивал курс лекций о центральноазиатском (в частности, тохарском) буд­дизме. Идя на очередное занятие, я увидел у лифта на 9-м этаже гуманитарного корпуса фашистский знак, нарисованный на расписании моих лекций в сопровожде­нии непечатного английского ругательства, адресованного всей нашей кафедре. Некоторые ее сотрудники уверяют меня, что коммунисты, гнездящиеся на философ­ском факультете и в университете в целом, ненавидят кафедру, разместившуюся в помещении бывшего партбюро. Они хотят нас если не посадить, то разогнать. Возможно. Но работать и на кафедре, и в созданном при ней институте культурологии, которым я было тоже согласился руководить, трудно пока не из-за свастик и красных звезд. У университета нет на нас денег, помещения, заботы. А профессора, прежде сплоченные враждебностью официальной псевдонауки, теперь разбрелись, работают в разных местах и отчасти позабыли, что лучше всегда держаться вместе. Я сам написал устав основанного два года назад культурологического института, по которо­му его директор не должен быть старше 6 5 лет. Поэтому, подойдя к этому рубежу, я просил назначить другого его директором.

Филологический факультет только раз мелькнул передо мной в эти годы. Когда я вернулся в конце лета 1992 г. с Международного лингвистического конгресса в Квебеке, меня попросили прочитать небольшой курс о языке и культуре для того самого отделения структурной лигвистики, проект которого я когда-то придумывал. Я согласился. Но и в этих лекциях на первом плане были теперешние занятия нашей кафедры культурой, а не лингвистика как таковая. Вернуть меня к ней филологиче­ский факультет так и не удосужился.

Читать лекции в Москве одно удовольствие. Особенно если сравниваешь москов­скую аудиторию с американской, да и со многими другими (исключение составляет кубинская, в Гаване в начале весны 1989 г. я почувствовал тот же духовный голод и напряженную тягу к высшим ценностям, что у нас). В Москве в клубе МГУ на мой курс публичных лекций о русском артистическом и философском авангарде начала века осенью 1989 г. собиралось больше тысячи человек, в том же году в американских университетах рекордным числом студентов был десяток. Отличаются и запросы аудитории. В Москве нужно сообщить слушателям немедленно, как и зачем мыслить и, главное, жить. В Америке большинство из них хочет либо получить хорошую отметку или университетский диплом, полезный для бизнеса, либо — в лучшем случае — узнать именно те сведения, которые нужны по программе (и желательно ничего кроме этого). Москва располагает растечься мыслию (или мышью — тексто­логия насквозь спорного «Слова о полку Игореве» так и не решила; компьютерной мышью, сказали бы мы сейчас) по древу, Америка требует самоограничения. Послед­нее нужнее для науки. К первому мы все слишком привыкли. В дневниках Блока говорится о форме, которую из Европы может заимствовать русская душа, полная содержания, часто хаотического.


ОТ ЛИНГВИСТИКИ К КИБЕРНЕТИКЕ И СЕМИОТИКЕ


14

Я пропустил срок окончания кандидатской диссертации. Я писал ее с наслажде­нием, сам увлекаясь ходом открывавшегося прошлого языка, и не мог оторваться от нее и остановиться. Диссертация пухла и пухла, разрасталась на два толстых- тома с приложениями. Кончилась аспирантура, я начал читать лекции, к ним надо было готовиться, я читал большинство курсов впервые, это не облегчало хода дописывания томов. Я работал по ночам, спал совсем мало, день проводил в библиотеках и читая лекции. Наконец я кончил диссертацию и отвез ее оппонентам. Защит у меня оказалось две. На первой защите весной 1955 г. лингвистическая секция Ученого совета признала диссертацию достойной высшей — докторской степени. Потребова­лась новая защита на общем факультетском совете, том самом, который в несколько другом составе через три с половиной года меня уволил. Для второй защиты нужны были три оппонента — доктора наук. Все трое были из Ленинграда. А В. Десницкую, сменившую марристскую партийную карьеру на довольно серьезные научные заня­тия, я знал уже по московским дискуссиям. Я близко познакомился с двумя другими — иранистом А. А. Фрейманом, чья статья о хеттском языке на втором курсе меня увлекла и предопределила на много лет направление моих занятий, и В. В. Струве. Оба ученых жили в больших квартирах, показавшихся мне сумрачными и загромож­денными мебелью и книгами. Струве, по главной профессии историк Древнего Востока, поразил меня широкими лингвистическими познаниями. С ним как с историком мне хотелось обсудить свое нфлюдение (мне по молодости лет казавшееся открытием) о следах наследования от дяди к племяннику по материнской линии у хеттов. Для этого нужно было проинтерпретировать древнехеттско-аккадский дву­язычный текст. Струве не задумываясь дал верную грамматическую интерпретацию породы (определенной формы) аккадского (семитского) глагола, употребленного в ключевой формуле. По другому поводу он уместно процитировал древнеперсидское слово, имеющее значение, сходное со мной изучавшимся хеттским. Он показал мне обширную картотеку древнейших месопотамских шумерских текстов, которыми был занят в то время. Удивил он меня и длинным списком очередных срочных работ; вскоре я сам стал составлять такие,же списки и со временем изумлялся тому, как многое из них удавалось успеть сделать (сейчас в списке первой стоит эта книга, которую вы читаете).

С Фрейманом мы говорили о его друге индологе Щербатском, чьей «Буддийской логикой» я тогда увлекался. Ее первоначальный русский вариант, изданный еще до революции, был мне знаком по библиотеке отца. А ленинградское издание книги по-английски вышло в начале 30-х годов, когда публикации Академии наук еще не цензуровались. Оно содержит язвительный выпад против материализма и замечатель­ный «Индоевропейский диалог о реальности окружающего мира», где великие индий­ские и западноевропейские философы говорят друг с другом, как восточные и западные боги в поэмах Хлебникова. Это издание пролежало на складе Академии наук все трудное время (когда друзья и ученики Щербатского были арестованы, а его рукописи присвоил и издал под своим именем доносчик Кальянов). В самом преддве­рии оттепели я смог его купить и читал взахлеб. Эта книга потом помогала мне в занятиях буддизмом и лекциях о нем.

После второй защиты казалось, что я стал доктором в 26 лет, обо мне писали (и очень глупо) газеты. Вся эта шумиха продолжалась недолго. Присуждение степени должна была утвердить Высшая аттестационная комиссия (ВАК). Ее президиум по настоянию виднбго официального экономиста Островитянова отложил этот вопрос. А позднее на все напоминания, которые посылались