Голубой зверь (Воспоминания) — страница 34 из 40

Нечто похожее я наблюдал и на круглом столе о ситуации в республиках бывшего Союза, куда меня пригласили в январе 1994 г. В замке Дичли возле Оксфорда (где Черчилль устраивал совещания в годы войны) собрались бывшие послы и министры иностранных дел вместе с «советологами», или «кремленологами», и несколькими политическими деятелями, учеными и деловыми людьми из России и бывших союзных республик. Приехавшим из России было очень нелегко пробиться сквозь множество предрассудков и заблуждений, из которых сотканы устоявшиеся убеждения многих, чьи советы определяют внешнюю политику западных стран по отношению к нашей стране. Одним из главных их недостатков мне кажется недостаточное знание русского прошлого, изучение которого часто позволяет делать правильные прогнозы из-за того, что в России развитие часто идет по спирали: как заметил еще Чаадаев, у нас слишком много пространства и нет времени, наш хронотоп устроен так, что география не дает возможности осуществиться истории и многое уже происходившее повторяется снова.

В годы до и во время хрущевской оттепели, пока я видел вещие сны и обсуждал политику со Слуцким и другими друзьями, не меньше меня ею болевшими, я был занят перечисленными выше научными и поэтическими замыслами. Политика имела к ним лишь косвенное отношение. Исключение составляет только подробное исследование хеттского парламента и его сложных отношений с хеттским царем (это было почти четыре тысячи лет назад). Я как бы готовился к пониманию универсальности тех конфликтов, с которыми мы столкнулись в самые последние годы. Я об этом расска­зывал Г. Попову, когда мы ранним утром встретились у Кремлевского дворца съездов, куда пришли депутатами от Академии наук на первый съезд. Я и теперь думаю, что история должна быть прикладной наукой, ее уроки необходимо знать. Когда в 1984 г. было принято безумное и невероятно опасное постановление о повороте рек нашего Севера, я вызвался доказать его абсурдность на материале многих мной изучавшихся древних и средневековых обществ, погибших из-за разрушения систем водоснабже­ния. Юрий Николаевич Афанасьев согласился попробовать напечатать мою статью об этом в «Коммунисте», отделом истории которого он тогда заведовал. Некоторые мои формулировки, касавшиеся использования рабов и заключенных на «великих стройках» этого типа вызвали беспокойство даже у него (как-то он мне позвонил поздно вечером по этому поводу). Но все же благодаря его настойчивости вся редколлегия, прочитав статью, ее одобрила. Тем не менее решение о публикации зависело от ЦК, которое так и не дало согласия. Когда начались реформы, сразу не коснувшиеся решения о повороте рек (проектные работы, стоившие очень дорого, продолжались еще несколько лет), А. Стреляный хотел напечатать расширенный текст моей статьи в «Новом мире», но включению ее в очередной номер воспротивился Залыгин, хотя он сам и вел в значительно более осторожной форме полемику с проектом поворота рек. Только спустя четыре года после написания статья увидела свет в сборнике «Пути в незнаемое», куда ее предложил поместить покойный Алесь Адамович.

Число цензурных трудностей, с которыми я сталкивался в канун реформ и даже в первый их год, было особенно большим. Главный редактор издательства «Книга» написал мне письмо по поводу приготовленного мной сборника переводов и стихов востоковеда и поэта Шилейко. Его пугали упоминания Бога в моей вступительной статье. Он мне сообщал, что это слово теперь изгоняется даже из текстов Лермонтова, что уж тут говорить о Шилейко! В издательстве (переименованном чиновниками в «Главную редакцию») восточной литературы было задержано, а потом покалечено уже набранное мое послесловие к сборнику стихов европейских поэтов о Востоке: директора пугали мои похвалы Киплингу, цитаты из Владимира Соловьева и многое другое. Особенно примечательным был отказ издательства «Советское радио» от переиздания давно разошедшейся книги «Чет и нечет». На мою рукопись, специально переработанную для этого переиздания (до сих пор этот более полный текст издан только в Латвии по-латышски), было написано два официальных отзыва в жанре политического доноса (один из них был подписан академиком Фроловым, который при встречах всегда очень приязненно обо мне отзывался).

Эти цензурные трудности отражали гнусность времени после начала афганской войны и ссылки Сахарова. Наша семья знала о слежке, связанной и с тем, что родители моей жены Светланы были лишены Брежневым советского подданства после того, как они уехали в Западную Германию по приглашению Генриха Белля.

Во мне нарастало чувство полной несовместимости с режимом. Мрачность на­строения усиливали занятия нашим недавним прошлым. Я пытался издать сочинения некоторых из погибших во время террора (как Флоренский), это становилось все Труднее. В 1960-е годы на меня большое впечатление произвело чтение А. И. Солже­ницына и некоторых других самиздатовских авторов (таких, как Шаламов). Меня с Солженицыным познакомил его друг по шарашке Л. 3. Копелев. Мы с ним сблизились. Я ездил к нему в Рязань, чтобы прочитать и обсудить с ним рукопись «В круге первом». Потом я был «первочитателем» (его термин) многих его вещей. Он давал мне беловую перепечатанную рукопись «Архипелага» и воспользовался моей помощью в несколь­ких местах, включив мой текст (например, о том же П. А. Флоренском, но и о некоторых других побывавших в ГУЛАГе, как жившая после возвращения из него в нашем доме М. И. Эджубова, едва не расстрелянная после отказа следить за своим опекуном — крупным инженером). Часть моего письма о его «Августе 1914» была под псевдонимом издана в сборнике суждений его русских читателей. К. И. Чуковский пригласил меня к себе на завтрак, во время которого Солженицын нам рассказывал о своей схватке с бюрократической верхушкой Союза Писателей. К своей обычной веселости (как-то он мне сказал: «Я и в тюрьме сидел весело») он добавлял еще и особую порцию оптимизма, рассчитанную на то, чтобы не огорчить хозяина дома. Другой раз, когда Солженицын жил на даче у Чуковских, я к нему наведывался. Он порадовал меня своим определением того, что такое интеллигент («тот, кто непрерыв­но перерабатывает»...): тогда он еще не заразился интеллигентобоязнью. С Алексан­дром Исаевичем мы обсуждали тогда и его (отчасти сбывшиеся, хоть и с опозданием) надежды на будущее, и его взгляды на религию (тогда еще скептические) и науку (я написал ему длинное письмо о «Свече на ветру», частично прицитированное в окончательном тексте солженицынской пьесы). Один наш разговор (о том, что судьбу можно дешифровать как сообщение, наделенное смыслом) он упомянул в первом издании «Теленка», назвав мое имя, что по тем временам было неосторожно, но мне польстило. Меня поражало, как Солженицын умеет построить свою судьбу: к Нобе­левской премии и ее последствиям он был готов задолго до того, как Нобелевский комитет задумался о его кандидатуре, а потом очень тщательно был продуман во всех подробностях несостоявшийся прием по случаю ее вручения. Я получил стратегиче­ский план расстановки сил, как недостаточно почетный гость я должен был постоять (автор проекта знал, что мне это будет трудно, но при всем своем аввакумовом бунтарстве придерживался традиционной российской табели о рангах).


24

Я всегда надеялся на возможность повлиять на ход событий, а не только их предсказать. Бурлившее во мне желание добиваться социальных усовершенствований в годы хрущевской оттепели выражалось в бездне письменных научно-организацион­ных проектов. Чего только я не напредлагал в письмах в высокие адреса, часть которых по моему наущению подписывал Берг, любивший играть в такие игры и часто с успехом, у него замыслы всегда были крупномасштабные: подавай ему новое мини­стерство или новую науку! Друзья надо мной подшучивали, что потом историки займутся моими челобитными, станут изучать меня как нового Ивашку Пересветова. Я писал в Новосибирск в Сибирское отделение Академии наук, куда одно время хотел перебраться, о желательности там Центра по изучению туземных языков. Часть таких планов, шедших к властям за подписью Берга, в Москве и в Ленинграде осуществились. Этот зуд писания проектов стал ослабевать к концу оттепели. Общественный темпе­рамент стал выражаться напрямую.

Первым знаком перемен после снятия Хрущева для меня послужил арест Синяв­ского (с которым я был знаком и чьи литературоведческие работы хорошо знал) и Даниэля (его я знал шапочно). Я принял в их судьбе посильное участие. Осенью 1965 года я написал письмо тогдашнему премьеру Косыгину с протестом против ареста Синявского, в котором находил угрозу возврата к прежним временам. Я участвовал в демонстрации против ареста Даниэля и Синявского в День Конституции в начале декабря, которую организовал Алик Есенин-Волышн. Почти ежедневно я встречался с женами двух арестованных и занимался поисками адвокатов для них, что и по тем временам оказалось делом нелегким: одни адвокаты боялись, у других не было требуемого «допуска» для ведения таких дел.

Для помощи обвинению придумали назначить одну литературную даму обществен­ным обвинителем. Я отнес в канцелярию председателя Верховного Суда РСФСР Смирнова, который должен был вести процесс, просьбу сделать меня общественным защитником. Канцелярия помещалась недалеко от Красной площади, и идти оттуда пешком через мост до Лаврушинского было не больше получаса. Когда я пришел домой, брат сказал мне, что от Смирнова звонили: он хочет меня видеть (я оценил его проворство: относя бумагу, я узнал, насколько нелегко попасть к нему на прием, мне сказали, что обычно ждут месяцами). Рабочий день уже кончился, и я попал к Смирнову на следующее утро. Обычная театральность, часто сопутствующая юриди­ческим должностным лицам, была утрирована. Смирнов играл роль либерального судьи на европейский лад. Он был обложен толстенными фолиантами с закладками, приготовленными для нашего разговора. После очень любезного вступления он стал мне объяснять, почему я не могу выступить общественным защитником Синявского. Он обрушил на меня множество цитат из книг с закладками. Выходило, что в этом качестве меня должно было бы утвердить какое-нибудь советское учреждение, без этого Смирнов не может допустить меня к участию в суде. Он осведомился, как я хотел бы вести защиту. Я воспользовался случаем и изложил ему суть своих доводов против обвинения (я потом их развил в ответе на запрос адвоката-защитника Синявского, попросившего моей экспертизы). То, что находят криминальным, Синяв­ский говорит не сам. Судить можно только его героев. Нужно уметь отделять автора от персонажей его сочинений, нельзя ему приписывать их мнения. Для этого нужно разбираться в литературном приеме, называемом «сказ». Смирнов стал заверять меня, что литературную сторону таких оценок он может взять на себя. Он был когда-то в одном литературном кружке с Н. К. Чуковским (писателем, сыном К. И. Чуковского). Он достаточно знает и понимает литературу. Разумеется, все эти разговоры были для видимости. На суде Смирнов не был таким интеллигентным европейцем, как в беседе со мной. После суда, вынесшего суровый приговор двум авторам за их книги, состоялась встреча писателей со Смирновым. Я на ней был. Зал Дома литераторов был набит битком. Среди других язвительных вопросов была и записка о причине отсутствия на суде общественного защитника